– Ну, ты того, осторожнее! – возмутился Вася, затем как-то необычно посмотрел на Лавренёва и громко проговорил. – А чё это ты вдруг, ни с того, ни с сего пешком потёпал? Ездил, ездил на автобусе от проходной до самой установки, а как стемнело, так пешочком пошёл. Думается мне, мужики, – посмотрев на членов бригады, – что Лавренёв уже давно собачку-то приметил, вот и порешил её. Что-то не видно, чтобы её задавила машина. Она чё дурная чтобы счёты с жизнью сводить? И шофера по территории ездят тихо. Нет, тут что-то не то!
Бригада воззрилась на Лавренёва, ожидая от него объяснений на обвинение выдвинутое Ключкиным.
– Вы чё это, мужики! Поверили трёпу Ключкина Я пешком-то пошёл потому что рано пришёл, что, думаю, стоять, да ждать автобус, когда можно спокойно пройтись прямиком до установки, а не ехать в давке.
– Днём-то тебе давка нипочём, а тут вдруг сдавили тебя. И вообще, – у Васи в голове промелькнула какая-то мысль, что проявилось в блеске его глаз – Братцы, так он нас всё время собачатиной кормил. То-то я удивлялся, почему у него сало какое-то тощее. Он собачек, верно, по ночам ловит, шкуру, значит, себе на шапки, а нам сало собачье. Ах ты, паразит… ты, паразит!
Лавренёв опешил и часто заморгал глазами, потом собрался с мыслями и спокойно проговорил:
– Давай, давай, трепись! Молоти языком, он без костей. И вообще, мужики, – обращаясь к бригаде, – Вася у нас, что угодно нагородит, лишь бы вы не ели моё сало. Один на него нацелился! Вспомните, как он его молотил… за ушами трещало!
– Трещало… как бы ни так! – с ухмылкой ответил Ключкин. – С чего оно трещать-то будет, сухарь что ли? Сало, оно и есть сало, ничего в нём необычного нет. Только вот скажи нам всем, пошто оно у тебя тонкое, как вовсе и не свиное, и белое уж очень… такое на базаре не продаётся. На базаре оно жёлтое, толстое и шкура у него толстая и с щетиной, а у тебя шкура тонкая и жуётся хорошо, так не бывает. Вот!
– Ну, шкура конечно, не у меня, у меня кожа, а у моей свинушки. А чистая и тонкая, потому как не держу я свиней год, а всего полгода… и кормлю не одной картошкой, а ещё и хлебушком, так как для себя содержу животину, а не для продажи. А ты, Вася, сало больше не ешь, что я приношу, а то ненароком в собачку превратишься. То, что тявкать будешь, так к этому все уже привыкли, а то, что шапка из тебя никудышная выйдет, так это как пить дать. В тебе одно говно, а шерсти пшик.
– Не очень-то и хочется твоего сала. Все люди как люди, кто колбасу, кто кусок мяса или курицы, а ты вечно сало тащишь, смотреть на него уже тошно. А то, что ем, так жрать-то хочется, вот волей-неволей и приходится есть твоё сало… и с закрытыми глазами, чтобы, значит, не полоснуло с него. Вот уже, – Вася провёл ребром ладони по шее, – где сидит твоя собачатина. Сам-то своё сало не ешь, давно обратил на это внимание. Всё норовишь мясо или курицу ухватить вилкой. Пошто так? Объясни народу!
Лавренёв стоял, хватал воздух ртом и не знал, что ответить. На помощь пришёл Гудзь.
– Мужики, вы чё это? Ни с того, ни с чего, на ровном месте перебранку устроили, – и непосредственно к Лавренёву. – Семён Петрович, а вот скажи, ты, где у свиньи сало вырезаешь? С живота или с жопы? И как, долго то место заживает?
Лавренёв воззрился на Николая Павловича, потом сглотнул застрявший в горле комок и с хрипотцой проговорил:
– Ты о чём это, Коля?
– Ты же сам рассказывал, что заваливаешь своего хряка, вырезаешь у него кусок сала, а потом зелёнкой.
Бригада грохнула от смеха.
– Вы чё, мужики? – переводя взгляд от одного на другого, проговорил Гудзь. – Он же сам рассказывал, вот я и поинтересовался. Больно наверно свинье-то.