До самоубийства мамы мы были довольно близки с Тоби, но теперь между нами лежит непреодолимая пропасть. Мы почти не разговариваем. Я сопровождаю его на занятия и домой, а он плетется следом, словно маленькая, бессловесная тень. Лишь один раз за минувшие полгода он сам инициировал разговор. Он спросил меня, что на самом деле случилось с матерью, и, когда я не нашелся, как ответить ему, страшно вышел из себя. Он сказал, что я – «такая же глыба льда, как отец».
Его слова задели меня, но я не мог объяснить ему, каких огромных душевных сил мне стоит придерживаться привычки к сдержанности. Иногда мне тоже хочется выплеснуть накопившиеся обиду, гнев и отчаяние, разбить кулаки о стену или выкинуть другую сумасбродную глупость, но я не имею на то права. Единственная вольность – приходить в опустевший зал, где стоит большой черный рояль, мамин любимец, и сидеть перед ним, уставившись в пространство, вспоминая, как над клавишами порхали ее изящные пальцы.
Я нахожу Тоби здесь. Я знаю, что он тоже так делает, но, заметив его небольшую фигурку, очерченную светом из огромных окон, я всегда ухожу, позволяя ему побыть наедине с собой и своей скорбью. В этот раз я остаюсь.
В зале темно, и солнечные лучи с улицы образуют на полу геометрический узор. В открытую створку доносятся запахи цветения. Если в нашем доме жизнь остановилась, то снаружи царствует май во всем своем великолепии.
– Как ты, малыш?
Он вздрагивает и смотрит на меня взглядом загнанного зверька из-под темных кудрявых волос. Я жду, что он возмутится из-за обращения, старого, детского, глупого, но он этого не делает. Просто смотрит.
– Я обязательно пересдам тест по истории, – робко говорит он. – Правда-правда.
Словно я пришел, чтобы устроить ему выволочку из-за оценок. Мне не хочется его терроризировать, но еще до того, как мама бросила нас на произвол судьбы, она не сильно-то этим интересовалась и подходила с вопиющей халатностью. Тоби смышленый мальчишка, но неусидчивый и рассеянный, из-за чего был вынужден брать повтор курса и оставаться на второй год. Это подстегнуло меня взять дело в свои руки. Пусть с него ничего не спрашивают, но кто-то же должен проконтролировать, чтобы он получил хоть какое-то образование.
– Охотно верю, – примирительно говорю я, – но… дело не в этом. Есть разговор.
В глазах Тоби вспыхивает надежда, он весь подбирается. Я перестаю быть для него строгим надзирателем, я снова тот человек, который утешал его и выслушивал, особенно, когда мама уходила в себя. Мне хочется в это верить. Пусть он так и преисполнился, рассчитывая, что настало время поговорить о ней.
Он жаждет знать правду. Вероятно, он и злится на меня и отдаляется только потому, что я встал на сторону взрослых, утаивающих от него подробности, предав его доверие. Он ждет, что именно я, а не кто-то другой, расставит все по местам. Считает, что он уже не глупый ребенок и не нужно оберегать его от слов, что снова вывернут хрупкую душу наизнанку.
Тоби закрывает крышку клавиатуры и складывает руки на коленях. Он, кажется, даже дыхание задерживает в этот момент.
И всего на минуту мне думается, что я мог бы исполнить его желание. Разделить с ним боль и облегчить душу, а заодно залатать трещину между нами. Больше не было бы меня и его по отдельности перед лицом того, что на нас обрушилось. Были бы мы.
Я прикрываю глаза и произношу все это про себя:
Она не просто умерла, а покончила с собой. Тебе двенадцать и ты обязан знать, что такое самоубийство. Она не хотела жить. Не хотела нас. И это случилось не тогда, когда она сняла номер в отеле и, распахнув занавески, чтобы видеть огни ночного города, поднесла компактный кольт к виску, а намного, намного раньше. Ты был слишком мал, чтобы знать, но я слышал, как они ругались с отцом. Во время ссор она часто говорила ему, что все это – семья, дом, удел буржуазной домохозяйки – вовсе не то, к чему она стремилась всю свою жизнь. Она мечтала стать пианисткой. Не оставляла эту мысль, когда появился я, но второй ребенок стал надгробным камнем на могиле ее юношеских устремлений. Она поняла, что слишком увязла, и обратного пути уже нет. В тот год она впервые попала в больницу. Через пять лет – ты, опять же, не помнишь – еще раз. У нее была целая коробка разноцветных пилюль, принимая которые, она становилась такой, какой ты ее запомнил, – нашей доброй, нежной и ласковой, но чуть печальной матерью. Но ее грызли сожаления, уничтожали умершие мечты, пока она не решила умереть вслед за ними.