– А где вы жили-то там? Прям в лесах скрывались?

Непостижимым образом Петр ухитрялся пить, жевать и говорить одновременно. Никита же рассказывал монотонно, подбирая слова, ухватив руками скамейку и совсем забыв, кажется, про семечки и пиво.

Стояла на юге области в глухой тиши небольшая деревня, в которой они и поселились. Про жизнь после революции и в военное время толком ничего известно не было. Конечно, о чем-то поговаривали, передавали из поколения в поколение – люди всегда обсуждают то, чего никто из них не видел. Раз правды никто не знает, значит, ее знают все. Но то были своего рода изустные предания, где быль и небыль настолько тесно переплелись, что уже невозможно было отделить одно от другого.

Община якобы существовала подпольно, не была зарегистрирована ни при царе, ни при советской власти. Объяснялось это прагматически: чтобы налогов безбожникам не платить. Жили землей, извозом, промыслами, пчеловодством. Продавали что-то на сторону или меняли. Человек двести с детьми и стариками. Все, кто мог работать, работали, Богу долг отдавали. Так и говорили: «Работа – свята, душа – богата». От каждого по-своему зависела жизнь общины: кто ткал, кто рыбу ловил, кто охотился, кто обувь тачал. Для всех. Все за всех были. Круговая порука объединяла людей не хуже цемента.

Военные и послевоенные годы были самые тяжелые. Как выразился Никита, «пой песни, да не тресни». Еды не было. Молитвой питались. Люди голодали, добавляли в муку толченую солому и сосновую кору да коренья какие-то, чтобы выжить. Боровские поповские старообрядцы знали о беглой общине и помогали кто чем мог. Выжили, конечно, не все. Много народу перемерло от голода и болезней. К врачам ходить не могли, официально работать – тоже, паспортов не было, да и не доверяли общинные никому. Скольких тогда Бог прибрал, никто не знает: записей не велось, все похороны – тайные, холмик-могилка и надпись на дощечке неразборчивая. Говорили, старец Филипп вел «синодики», списки имен умерших. Только списков этих в глаза никто не видел.

Филипп был единоличный глава общины. По словам Никиты, его безмерно уважали и даже побаивались. Перед внутренним взором Петра представал образ строгого высокого старика в холщовой рубахе, будто вырезанного из двухсотлетнего дуба. Раз в неделю все приходили к нему и исповедовались без утайки. Филипп давал наставления, решал конфликты, благословлял на брак, его слов для этого было достаточно.

– Поговаривали, – шептал Никита, – что, когда кто-то в общине стал ему перечить, старец сказал пару слов, и охальник больше рта не раскрывал до конца жизни: язык отнялся. Только мычал, горемыка. Все об этом знали, все помнили.

Семья Никиты жила в пятистенной избе с земляным полом, спали все вместе в одной горнице. Вставали ни свет ни заря – и все время были чем-то заняты. Весь день был расписан по минутам. То душеспасительные книги читали, то снасти чинили, то по хозяйству прибирались. Никиту, как ходить начал, стали приучать к посильной работе. К шести он уже помогал в огороде, возил из лесу дерн, а с берега глину, доил коров, сгребал сено, ездил за водой на реку, кормил скотину. Время на игры и баловство было тоже, но совсем немного. Детей воспринимали как взрослых, как со взрослых и спрашивали – и иногда жестоко били за провинности.

– Сидишь, бывало, в углу избы, дышать боишься. Жизнь тяжелая была.

Когда недужный дед совсем слег, а вскоре и отошел к Богу, Никитин отец стал главой семьи, и работы лишь прибавилось.

Слушая Никиту, Петр вспоминал свое вольное детство на бабушкиной даче, когда он являлся домой только поесть и поспать. Мог проваляться в постели до обеда. А самым страшным наказанием было оставаться на участке полоть грядки или собирать смородину. День-деньской он проводил в лесу с друзьями. Ребята играли, строили шалаши, пекли картошку – и были сами себе хозяева. Никто работать не заставлял. Как же эта жизнь отличалась от той, что описывал ему новый знакомый!