Проснувшись, сын позёвывал. Я, растопив печь, делал завтрак. Брякнул стук; я вышел. С краю восточной части усадьбы лазал Закваскин, сёк сушняк – сёк мой сушняк моей усадьбы. Пала вишня; он повлёк ствол настом в огород свой, утопавший в сорняках. Он не с земли жил… Я стал мрачен и вернулся в дом.
– Нет, пап, ручьёв? – спросил сын.
– Нет… Паршиво… Пакостно… – Я заходил по комнате. – Мы, Тош, к реке с тобою… Не сейчас, не сразу. Позже, ладно?.. Подготовимся и… Прежде снег сгребу близ хлева… У реки зажжём костёр.
Он вскрикнул: – Как давно жгли?
– Да. И нужно верб, – кивнул я. – Праздник… Вербное то есть. Нужно отметить.
Мылся он плохо – воды холодные. Под ногтями – чернó, а на кофте – пятна от жвачки. Зубы он чистил точно смычком, отчаянно. Мосластый, длинноногий, узкий по-детски и с мягким волосом, он возрастал ― вид человечества, что был достигнут наконец, пусть Ницше и изрёк, что «человечества не существует».
– Вербное? – Он вытирался. – Нет, пап, Сливового и Манго-воскресенья; есть Вербное… А Дынное, Бананное, Черешневое есть? – Он прыскал.
– И да вступил Бог, – провозгласил я, – в Ерусалим Свой. И ликовали, и клали зелень, кроя дорогу Ктитору Жизни… – Я объяснил, что была эта «зелень» вербой, и что на Вербное одарялись вербами; что на белом коне патриарх отправлялся в Кремль, и везли вслед вербу. И ели суп из вербы. Также, известно, чтобы рождались дети, просят и молят вербу. Верба же – щит от молний, грома; кинь ветвь в бурю – стихнет. Вербой, также, ищутся клады. Верба священна, верба волшебна, верба могуча.
– Ел кашу с вербой, пап?
– Нет. Мы её сварим. Хочешь?
Он копался вилкой в гречке. – Лучше клад, конечно… Сходим, пап, по стрелкам, с потолка которые упали? Стрелки просто? Нет, непросто!
Стрелки точно не могли быть «просто», раз свалились дважды. Надо воспринять их не сигналами чего-то там в далёком векторе, но тем, что рядом – по соседству – нечто мне необходимое. Но для чего, вопрос? Для сердца, для души? Для прибыли? Возможно, для здоровья? Вдруг там снадобье лечиться? Или явится Магнатик посодействовать с усадьбой, что решил прибрать Закваскин? Выход, может, под землёй и снегом за стеной избы?.. Кто знает? Но, однако, я был скептик, чтоб идти по стрелке и рыть землю.
Я стал багрить снег от хлева. Близится рóсталь, коя сквозь кладку хлынет в избу. Ведь хлев возведён из камня, камень на глине, глина текуча и растворима. Я не бывал здесь в дни половодья за непроездом; но, прикативши майскою сушью пыльных окрестностей, в хлеву ступал на воду, крывшую наледь, так что мостки клал; только июнь, сгущавший зной, вытапливал из льдов лопаты, вилы, тряпки, ящики и пр. Но в этот год мне в помощь вал Магнатика. Стесав его встречь рóстали (что хлынет, рано или поздно, всё равно) отводом от самой избы, от хлева и сеней, я рыл в нём норы: пусть сын лазает играясь.
– Будь, – сказали.
Заговеев, в мятой шапке, в телогрейке, в валенках, стоял близ с папиросой, кою он, здороваясь со мною зá руку, присунул в угол рта.
– Жив? Здравствуйте… Мы завтра Вербное тут отмечаем. Там и Пасха.
– Завтра еду, – пояснил я.
Он кивнул и стал смотреть на навороченный Магнатиком и мной оформленный вал снега. Норд срывал с его одежды пух. С утра, я понял, он кормил пернатых: кур, гусей, индюшек.
– Скоро, тоись, пасха; Бог воскрес… По правде не скажу: не верую. Три бабки подойдут с Мансарово, чтоб мне во Флавск их в церковь, значит. С пенсии так повелось, что я их отвожу туда на Рождество и в Вербное да в Пасху; с ими в школе я учился… Уезжаешь… Жизнь, Михайлович! Назвал ты масти; тронуло, что я их все не знаю. Ишь, чагравая… Не масти суть. А то, что старый; падаю, лежу, как мёртвый, горько мыслю: не учился, пил, бил Марью. Всё с поллитры… Пусто сзади! Не исправишь… – Он моргнул дымя. – Уважь, а? Масть спиши… И, как ты здрав, помог бы? Мне от общества. Бог – где? Не знаю где. Ты тут, ты общество. Свидетельствуй. Мне важно.