А музыкальная ночь стала для меня просто подарком! Ты даже не можешь представить, насколько счастлива я была в тот вечер.

И вот прошло уже полгода, а я по-прежнему вспоминаю вас всех.

Так что любая весточка с вашей стороны будет для меня праздником.

Эля

В ответе я не решился писать о своих чувствах и переживаниях, зато написал о дедушке.

* * *

Вот это небольшое письмо-некролог.

Дедушка все делал по-своему. Выкладывая белые (от муки) рыбьи тельца на сковородку, он получал такой рыбный блин, который дважды переворачивал. Рыбу полагалось есть с костями, потому что в них фосфор. Я не забуду его остекленевший взгляд. Тот самый, когда кость решала остаться посередине гортани и своим изящным кончиком постепенно протыкала ее стенки. Тогда сбегалась вся семья. Этот процесс назывался «кохать». Дедушка кохает. То есть производит выдворение косточки таким, что ли, сухим отхаркиванием. Мы, дети, от смеха давились по углам (боялись возмездия). Бабушка бегала вокруг, на каждое кохание вскрикивала: «Ух, зараза!» Но дедушке было не до чепухи. Его взгляд выбирал точку где-то между декоративной тарелкой и репродукцией Шмелева и замирал. Потом, держась за эту точку, дедушка производил серию «кохов». После стандартно благополучного исхода дедушка, под проклятия бабушки, спокойно принимался за оставшиеся 1433 кости, скрытые в теле рыб.

Бабушка запрещала нам, детям, пробегать мимо или пугать дедушку чем-то внезапным, потому что у него «реакция». Под этим подразумевался способ мгновенного умерщвления, основанный на рефлексе, выработанном еще на войне.

В моей памяти дедушка уже теряет некоторые человеческие черты. Черты низкоуровнево-бытовые.

Его деспотизм очень хорошо уживался с великодушием. Его никто никогда не называл стариком. Он был человеком, всю жизнь практически не замечавшим строя, в котором живет. А если тот чинил ему препятствия – например, нельзя строить дом выше одного этажа, – то он находил возможность их обойти. Нельзя двухэтажный, но можно пристроить веранду, а к ней – двухэтажную мансарду.

Наверное, потому что по складу он был не советский, а какой-то древнегреческий человек.

Он автор разных афоризмов, например: «Не загорай на солнце специально, можешь проснуться трупом». Он говорил в лицо все, что хотел. Как-то он сказал одному севастопольскому подводнику, двадцать пять лет отдавшему служению на Черном море, что «Крым нужно защищать от военных», на что гость издал звериный рык: «ЫЫЫЫЫЫЫЫ».

У него были огромные руки.

В одну из ночей из его бежевой «копейки» вытащили аккумулятор. Но воры признали его слишком старым и бросили неподалеку. После этого происшествия он подавал на машину повышенное напряжение через трансформатор. Чтобы у воров не было шансов.

«А можно вора ранить, а не убить?» – интересовался я. – «Нет. Надо убить», – смеялся дедушка.

Я, конечно, не столько о ворах, сколько о своей судьбе справлялся. Когда в гараж, в самую глубь, закатывался мячик, которым мы играли, нужно было туда лезть.

Как и положено ребенку, высунув кончик языка, я стелился по тыльной стороне гаража и шел приставными шажками, спиной задевая пустые канистры, масляные воронки желтого цвета и завороженно глядя на гладкую бежевую машину смерти. Сверху на все это смотрели лыжи. Из старых лыж полагалось делать луки.

Он говорил: «Больше всего на свете я боюсь скучающих людей».

И мы не скучали.

На этом письмо заканчивалось, но было и то, что я не мог ей рассказать. Что иногда, несмотря на его деспотичность, я чувствовал особенно короткую дистанцию. Я был в том возрасте, когда еще не знал, что я троечник, однако я мог порассуждать с ним, например, о подсознании или сновидениях. Мысли маленького Глеба о мирах, сокрытых в нас, он великодушно поддерживал кивком (глубоким, до появления второго подбородка). Также от него я узнал житейские тонкости: «Не хочешь чистить зубы с утра – съешь яблоко», «Вкусное – значит опасное».