Рэгтайм. Том 2 Юрий Рост

© Рост Ю.М., 2016

© Трофимов Б.В., дизайн, 2016

© ООО «Бослен», издание на русском языке, оформление, 2016


С годами мы находим все больше обаяния в прошлом, освещая темноту его светом былой любви и молодости. А может, это обаяние и вправду существовало, иначе зачем нас так тянет оглянуться?

Юрий Рост. «РЕТРО»

Рэгтайм 3

Монгольфьер времени

Монгольфьер времени

– А на какой, примерно, высоте летают обычно ангелы? – спрашиваем мы с сынком Митей Муратовым, проплывая на воздушном шаре в районе Сергиева Посада.

С земли слышны лай собак и негромкие переговоры местных жителей по поводу того, что нам нечего, по-видимому, делать, вот мы и летаем.

Это правда, мы парим в тишине исключительно для радости.

Пилот монгольфьера Сергей Баженов, фыркнув горелкой, подпустил в баллон, напоминающий формой и цветом гигантское пасхальное яйцо, теплого воздуха, и шар, задумчиво преодолевая инерцию покоя, поднялся в легкие облака.

– Наверное, на такой вот и летают. Чтоб из рогатки не пальнули или, не дай бог, из дробовика.

В просвете показалась Троице-Сергиева лавра.

– Смотри! – закричали Муратов и Баженов. – Та́к ведь ее никто, кроме них, не видел.

Ангел по небу летает,
Над пространствами скользит,
Все за нами замечает,
Охраняет, поучает,
Строго пальчиком грозит…
Отпусти нас, добрый ангел,
И лети, куда летел.
Не следи за нами, ангел, —
У тебя довольно дел.
Дай покоя, славный ангел,
Образ жизни измени.
Не летай так много, ангел,
Лучше маме позвони.
Нет! Он все-таки летает
В платье белом и простом.
Тихо крыльями мотает,
Наблюдает, направляет,
Ничего не понимает —
Легче воздуха притом.

Легкий ветер нес шар вместе с облаками на север. В плетеной ивовой гондоле, окруженной белым мраком, пространство не чувствовалось. И время нечем было померить – фляжка давно опустела. Внезапно небо очистилось, и мы увидели под собой широкую мелкую реку и деревню с деревянной церковью под весело раскрашенными куполами. На околице стояли нарядно одетые женщины и дети.

Опустились.

– Что за праздник у вас, – спрашиваем?

– Так вы прилетели, вот мы и обрядились в старинное, у кого сохранилось. Чтоб лучше быть, – говорит бабушка в фартуке.

– Куда уж лучше, – распахивает руки Митя. – Вы замечательные! Мы вас сразу любим.

– Я же говорила, они теперь бригадами летают, – улыбнулась женщина в роскошной меховой шапке. – А вы всё, где крылья, да где крылья?

– Какой нынче год? – спрашиваем.

– У нас-то? Шестьдесят четвертый вроде, а у вас?

– У-у-у!

Мама в коммуналке

Мама не любила эту фотографию. Она долго была красавицей, моя мама, и ей всегда говорили, что она выглядит значительно моложе своих лет.

– Зачем ты меня так изуродовал? – Она была строга со мной.

Конечно, я мог бы сделать карточку получше, щелкни не одним, а несколькими выключателями, но я знал, что в коридоре на страже висят восемь счетчиков, и детский страх перед соседями не позволил мне осветить маму ярче. К тому же хотелось сделать фотографию в лучах наших собственных «сорока свечей».

Мы получили две комнаты в огромной, разгороженной фанерными щитами коммуналке сразу после войны. Вход в квартиру был с первого этажа, и отцу, который вернулся на костылях с фронта, не надо было мучиться с лестницами. Наверное, там не очень удобно жилось, но не скучно. Общий счетчик давал простор для выяснения отношений при оплате за электричество, и однажды во имя мира каждый жилец установил собственный счетчик, развесил частные лампочки, и все объединились:

бухгалтер из лагеря для военнопленных немцев, которые шили курточки с кокетками – «бобочки»;

актриса с пожилым мужем, увидевшая на гастролях у провинциальной гостиницы опухшего от голода сироту и усыновившая его;

семья скрипачей из кинотеатра «Комсомолец Украины» на Прорезной, которые без конца репетировали «Ехал цыган…» в крохотном пенале, примыкавшем к гигантской кухне, где на двух вечно занятых кастрюлями и выварками плитах кипели борщи и белье;

чета Миланских с умным мальчиком, который по просьбе родителей мог моментально сказать гостям, какой писатель (на букву «Г») написал «Мертвые души»;

теща директора театра, который в свободное от искусства время скупал часы и зажигалки на толкучке у Байковского кладбища;

лифтерша Федора Романовна, занимавшая антресоль над коридором, куда она, бесстрашно проклиная новую (с семнадцатого года) власть, по вечерам поднималась по стремянке из кухни;

слесарь-механик, бравший работу на дом и тревоживший соседей металлическим скрежетом, когда выпиливал шестерни величиной с паровозное колесо, жена его (в прошлом коллаборационистка), проводившая целые дни, лежа на подоконнике;

наконец, мой любимый сосед дядя Вася Цыганков, который честно отвоевал войну на «полуторках», «ЗИС-5», «студебекерах» и поэтому часто по утрам перед выездом на линию будил квартиру мелодией из фильма «Первая перчатка», наигрывая ее на малиновом аккордеоне «Вельтмайстер», и напевал: «Если хочешь быть здоров – похмеляйся. Похмеляйся, как встал…»

Теперь соседей нет, нет больше мамы, и от квартиры осталось лишь то, что вход на первом, а окна на втором этаже и до Крещатика – два шага.

Маялка

Однажды в Узбекистане я увидел девочку, игравшую в «маялку», или в «пушок», или в «люру», или… Кто постарше, может вспомнить сам – в разных местах ее называли по-разному, а играли одинаково.

Сколько лет прошло, как окончилась Вторая мировая война, а девочка все еще играет в игру послевоенных пацанов. Глядя на нее, я вытащил из прошлого слова, которые для девочки и ее сверстников уже ничего не означают, потому что сегодня лишены прежнего смысла.

Помните ровесников «маялки» – «пристенок» и «расшибалку» – игры парадных и подворотен, за которые из нашей, например, школы выгоняли? И запах битого кирпича и гари в развалинах во времена «казаков-разбойников»? И деревянные самолетики с вертящимися на бегу пропеллерами, которые выменивались на кусок хлеба у военнопленных немцев на стройках? (Мы, дети, первыми признавали в использованных фашизмом немцах людей.) А палочки артиллерийского пороха помните? И стреляные гильзы, которые мы находили на местах боев, и яичный порошок из американских подарков? А безбилетные нашествия на летние и зимние кинотеатры, чтобы, «проканав», в двадцатый раз посмотреть фильм Бориса Барнета «Подвиг разведчика»?

– Вы болван, Штюбинг! – орали мы вслух друг другу и про себя учителям, менявшимся в нашей школе на Прорезной улице в Киеве чаще, чем снижали цены на обойные гвозди и нежирную сельдь. Эти учителя, преподававшие физику, математику, химию, оставляли в наших стриженных под бокс головах лишь знания жизни…

И везде и всегда – «маялка». Огрызок свинца пришивали или прикручивали проволокой к кусочку меха, отрезанному от своей шапки или маминой горжетки (было такое послевоенное слово), и щечкой стопы подбрасывали вверх с утра до вечера.

После сорок пятого мы дорожили своим детским миром, может быть, понимая, что детской войны не бывает. И она преследует нас, уже взрослых, напоминая, где не ждешь, о том, что мы все еще живем после войны. Кажется, напрасно так часто мы пугаем детей минувшими их ужасами. Это наше прошлое. Дети не могут его связать со своей растущей жизнью. Не волнуйтесь, что память их не будет загружена. У них уже есть свои войны, по близости лишенные романтического ореола, свой запах пороха и битого кирпича.

…А девочка все подбивает «пушок» и подбивает.

Пушкина нет дома

Случалось, утром я просыпался от солнечных зайчиков, плясавших на потолке, от скрипа уключин, всплесков падающих в вялую воду весел. Я слышал команды рулевого, шелест пологих волн, раздвигаемых шлюпкой, одинокие шаги раннего прохожего, грохот порожних лотков, складываемых у булочной в еще теплые от раннего хлеба фургоны, и гаммы глухо за стеной…

Я жил на Мойке, в бывшем доме Дельвига напротив Пушкиных наискосок, и иногда, глядя на окна их квартиры, ждал с любопытством – вдруг растворятся? У себя в доме они могли бы видеть те же блики и слышать те же звуки, доживи они на Мойке хоть раз до лета.

Впрочем, это были лишь догадки, потому что в квартире на Мойке, 12 я тогда не бывал. Не раз днем приближался к дому, стоял перед аркой. И белой ночью, проплыв по Фонтанке и Мойке, привязывали мы с друзьями взятую напрокат у Аничкова моста лодку к кольцу набережной и шли во двор (в те времена всегда открытый), садились на белую скамью и, глядя в три бессветных окна кабинета, скромно выпивали за Пушкина. Каждый за своего.

Переступить порог я не считал себя вправе. Что-то мешало мне войти в чужой дом без приглашения. Просто так. Какая-то вороватость предполагается в посещении (особенно первом, когда ты себя не можешь уговорить представиться знакомцем – я у вас бывал) места, не предназначенного для стороннего (безразличного либо заинтересованного – неважно) взгляда.

Ну разумеется, это музей. И в нем экспозиция. Но это и квартира, и в ней реальные вещи, которые принадлежат Александру Сергеевичу и семье.

Чувство неловкости преодоления порога знакомо не одному мне. И если случалось счастье быть представленным Месту кем-нибудь из достойных друзей Пушкина (деликатным и знающим), то происходило Знакомство, а затем и привыкание, которое впоследствии болезненным образом отзывалось на любое научное приближение экспозиции к исторической правде. Зачем мне второй раз преодолевать порог? Обновляясь, квартира теряла друзей дома. Переставала быть «настоящей».