Двадцать шагов – это очень мало и очень грустно. Мы постояли бы несколько минут и стали сходиться.
– Место святое, – сказала бы Нина Ивановна, – а сюда даже экскурсии не водят. Оно не населено отчего-то духом пушкинской трагедии… Может быть, сюда надо привести ландшафтных архитекторов, скульпторов… Это очень ведь дорогой русскому человеку кусочек земли, он должен тревожить мысль и сердце…
Попова медленно пошла бы к дороге, а я остался ненадолго, чтобы попробовать увидеть эту землю так, как видел ее смертельно раненный Пушкин. Чтобы снять землю у Черной речки с высоты умирающего человека. Так, наверное…
Поскольку мы фантазируем, предположим, что такси нас дождалось и шофер, молодой парень, спросил:
– Куда теперь?
– Теперь на Мойку.
– Ну да, конечно…
Там еще бродили бы посетители. Музей работает до семи вечера, да и после семи во двор дома Волконских, где Пушкины снимали первый этаж, приходят люди постоять под окнами кабинета… Три окна: четвертое, пятое и шестое от арки входа – окна Александра Сергеевича.
А мы с Ниной Ивановной в придуманный мной день сняли бы пальто у нее в кабинете и вслед за последней группой поднялись в квартиру… Там тихо… Мы прошли бы по комнатам, и она что-то вспомнила бы, о чем раньше не говорила, подошла бы к окну и, пока смотрительницы закрывали ставни, сказала:
– Сейчас такой же вид, как тогда. Снег, лед, решетка набережной… Знаете, ведь у Пушкиных было одиннадцать комнат, но я не уверена, что надо их все восстановить. Человек должен пройти по квартире, не перегружая себя ненужной информацией. Он должен войти в пушкинский кабинет, впитав атмосферу дома, а не подробности его быта, которые к тому же и восстановить невозможно. Мне бы хотелось, чтобы в доме поселились звуки. Может быть, музыка? Александрина брала уроки и, вероятно, часто упражнялась.
Она подошла к прямострунному пианино, открыла крышку, засветила свечи, потому что ставни уже закрыли, а свет не зажгли, и заиграла вальс Грибоедова…
– Оставьте меня здесь на ночь, – попросил бы я. – Мне хочется послушать, как звучит этот дом ночью, когда никого нет, как он живет… Я буду охранять его. Пусть одну ночь.
– Это невозможно, – сказала бы Нина Ивановна, даже в выдуманном мной вечере, и улыбнулась бы своей замечательной улыбкой, а в гостиной все еще звучал бы отзвук аккорда…
Но чего только не достигаем мы в фантазиях своих!.. Как мы красноречивы и обаятельны, как уверенно решаем мы проблемы свои и чужие… Давайте, читатель, забудем, что строгая милиция опутала ночную квартиру хитроумной сигнализацией, что все двери закрыты на замки, а ключи на пульте у милого и бдительного милиционера Тани. Забудем это.
Пусть Нина Ивановна уже дома, ключи от музея на месте, сигнализация начеку, а я – в квартире… «Как будто», как говорят дети. И как будто уже восемь вечера… или без пяти девять. Темно, потому что электричество выключено, да и не было его – электричества – тогда. Сквозь ставни пробивается свет уличных фонарей, но, потратив на свои усилия слишком много энергии, он едва достигает круглого стола в гостиной, за которым я сижу не двигаясь.
В темноте тишина оглушает, и стук собственного сердца с тревогой воспринимаешь как чью-то нервную поступь. Потом к ним примешиваются торопливые шаги каминных часов рядом со мной, размеренный ход больших деревянных на полу в столовой, за которыми едва поспевают бронзовые… Я сижу под портретом Пушкина (копия с Кипренского) и слушаю. Шаги заполняют дом. Кто-то идет и идет, не удаляясь и не приближаясь. Это время. Оно живет в этой квартире (впрочем, как и в любой другой). Я встаю из-за стола, сквозь анфиладу пытаясь попасть с ним в ногу, но в темноте страшновато. К тому же я опасаюсь неловкостью своей нарушить порядок, заведенный в доме. У меня нет права участвовать, я всего лишь гость, свидетель, понятой этой ночи. Мне надо убедиться самому, что этот дом живой, и вот я шагаю, не удаляясь и не приближаясь и даже не вставая из кресла.