столь выпукло его лицо
и явственно его дыханье.

2. «Это долгий путь…»

Это долгий путь
вдоль по набережной куда-нибудь.
Вдруг найдёшь на краю
городского ума – в лопухах
и репейниках жизнь свою.
Жизнь свою, ах.
Надышавшись мокрыми сливами
синей реки,
вдруг найдёшь вопреки
смыслу – в пальто и кепке
жизнь свою в устройствах куда-нибудь кем-то
на работу. Осенью, часа в четыре,
найдёшь себя у себя на ладони.
Это долгий путь в гаснущем мире,
в солнечных сумерках, на фоне
кирпичной стены.

3. «Я ли при жизни…»

Я ли при жизни,
воздух ли здесь у лица?
Свет обступает.
Кто тебя видит и кем ты так выбран стоять
в солнечной осени возле киоска?
Нет никого, без тебя
кто бы не мог обойтись, нет никого.
Боль – это то, что стихает.
Так ли правдиво-пустынно твоё существо?

«Я шум оглушительный слышу Земли…»

Вступление

Потому что я смертен. И в здравом уме.
И колеблются души во тьме, и число их несметно.
Потому что мой разум прекращается разом.
Что насытит его – тем, что скажет, что я не бездушен,
если сам он пребудет разрушен, —
эти капли дождя, светоносные соты?
это солнце, с востока на запад летя
и сгорая бессонно?
Что мне скажет, что дождь – это дождь,
если мозг разбежится как дрожь?
Так беспамятствует, расщеплено, слово, бывшее Словом,
называя небесным уловом то, о чём полупомнит оно.
Для младенческих уст этот куст. Для младенческих глаз.
До того как пришёл Иисус. До того как Он спас.
Есть Земля до названья Земли, вне названья,
где меня на меня извели, и меня на зиянье
изведут. Есть младенческий труд называнья впервые.
Кто их создал, куда их ведут, кто такие?
Усомнившись в себе, поднося свои руки к глазам,
я смотрю на того, кто я сам:
пальцы имеют длину, в основании пальцев – по валуну,
ногти, на каждом – страна восходящего солнца,
в венах блуждает голубизна.
Как мне видеть меня после смерти меня,
даже если душа вознесётся?
Этой ночью – не позже.
Беспризорные мраки, в окно натолпившись, крутя занавеску, пугая шуршаньем, бумагу задевая, овеют дыханьем дитя.
Дитя шевельнёт губами.
Красный мяч лакированный – вот он круглит на полу.
А супруги, разлипшись, лежат не в пылу, и пиджак обнимает в углу спинку стула, и масляет вилка на столе, и слетают к столу беспризорные звуки и мраки, и растут деревянные драки веток в комнате, словно в саду.
А бутылка вина – столкновенье светящихся влаг и вертящихся сфер, и подруга пьяна, и слегка этот ветер ей благ – для объятий твоих например. Покосится страна и запаянный в ней интерьер.
Вот вам умное счастье безумных, опьянение юных и вдох для достания дна.
Одинокая женщина спит-полуспит. Если дом разобрать, то подушка висит чуть пониже трубы заводской, чуть повыше канавы. Станет холодно пуху в подушке. Спит гражданка уснувшей державы, коченея в клубочке, как сушка.
Ты пейзаж этот лучше закрой.
Ночь дерева, каторжника своих корней, дарит черномастных коней, разбегающихся по тротуару.
Ночь реки, шарящей в темноте батарей, загоняет под мост отару золоторунных огней.
Ночь киоска, в котором желтеет душа киоскёра.
Ночь головного убора на голове манекена.
Ночь всего, что мгновенно.
Проживём эту ночь, как живут те, кто нищи. Разве это не точный приют – пепелище? Что трагедия, если б не шут, тарабанящий в днище?
Вот почему ты рвёшься за предмет, пусть он одушевлён, – чтоб нищенствовать.
Там, где пройден он, к нему уже привязанности нет.
Две смерти пережив – его и в нём свою, – не возвращай земного лика того, кто побеждён, как Эвридика. Для оборотней мёртв его объём.
Лишь ты владеешь им, когда насквозь его прошёл, твои края не те, где нищенствуют вместе или врозь, – но нищенствуют в полной нищете.
Здесь расстаются, нервы на разрыв испытывают, ненависть вменив в обязанность себе для простоты, здесь женщина кричит из пустоты лет впереди.