прошлого дня с его пульсом тяжёлого ливня.

«Это город слепых…»

Это город слепых,
розоватых, трапецьеобразных
стен, от ветров ненастных
оградивших живых,
это город глухих
переулков несчастных
и безмолвных, прекрасных
снегопадов густых.
Это город теней
во дворах нездоровых,
это город готовых
к вымиранью людей.
Это город детьми
облюбованных горок,
древний образ мне дорог, —
если хочешь, возьми, —
это город зимы,
мандариновых корок,
холодов, полутьмы,
вереницы огней
с жёлтым прицветом йода,
и железных коней,
и того пешехода…
Ну, живи, цепеней.

«Вы просыпались рано утром…»

Вы просыпались рано утром,
зимой, когда по цвету дыма
из заводской трубы определяли
температуру воздуха… Тогда
вы знаете, как ищет мысль лазейки —
как мышь, откопанная на морозе,
живая, обезумевшая, в страхе
бросаясь напролом…
Месяц как твержу:
«Я ещё здесь, здесь, здесь,
Господи, здесь…» —
не разжимая губ твержу и продолженья
не вижу столь же истинного…
Вы просыпались рано утром,
зимой, проездом
вы замечали в окнах заводских
рабочего, вы думали: как рано
он приступает к выполненью плана —
такой живой! Вам не было смешно…
Вы помните, вас в детский сад будила
передовая сталинская мама,
включая беспощадно свет
и радио одновременно,
а вы за миг до этого
всей мышечною, мышьей жизнью
в сон зарывались под одеяло,
вы помните, как в детство проникает —
в столь раннее, что – навсегда, – казённый
линолеума запах, туалета
и кухонный непостижимый дух…
Вы просыпались рано утром,
зимой…

«Когда бы знал, что ждёт…»

Когда бы знал, что ждёт,
не захотел бы жить,
но ты всегда лишь тот,
кто и не мог не быть.
Но если здесь дышать,
таких измен, как та,
ты бы не мог не знать,
ты бы не жил тогда.
И говорю: прими.
Ты не обманут, но
лишь окружён людьми,
и потому – темно.

«И от любви остаётся горстка…»

И от любви остаётся горстка
пепла, не больше напёрстка.
Нет, не страшно стало душе
быть нелюбимой уже.
Вот тебе рукавицы, ватник,
лампочка в сорок свечей,
кружка воды и мышиный привратник.
Чей ты теперь? Ничей.
Будешь двуруким теплом двуногим
жить, согревая тьму,
счастьем обязан был ты не многим,
будешь зато – никому,
это и есть твоё счастье… Всё же
это ещё и твой страх,
что и тогда тебе Бога дороже
будут пепел, напёрсток, прах.

«Человеку нужна только комната…»

Человеку нужна только комната,
комната и кровать,
чтобы не метаться из города
в город, не ночевать
на вокзале, не дрожать от холода.
Человеку нужна только комната,
чтобы молиться всенощно
и вседенно о себе и о ком-то
ещё любимом, чтобы чувства мощно
высились подобно иконам.
Человеку нужна комната
и жизнь, прожитая неверно,
с ненавистью, с удушающим опытом
измены, трусости, скверны
пошлого на ухо шёпота,
чтобы сердце рвалось, потом окрепло
и превратилось в скалу, чья память
не возрождает из пепла
любимых, ни подниматься, ни падать
не умея, но лишь стоять ослепло.

«Феноменальность жизни моей, шага…»

Феноменальность жизни моей, шага,
вдоха грудная тяга,
коченеющий утра пустой объём
и шаги мои в нём.
В жизнь упавший, в чехле
кожи, с принятой на земле
логикой мышц, суставов, костей
вертикальных людей,
я иду к остановке, и там стою
безмолвно, и не перестаю
шевелить от холода пальцами ног,
весь – удар прицельного бытия и его срок.

«Ребёнок спит, подложив под щёку…»

Ребёнок спит, подложив под щёку
руку, другой обняв
куклу, ему не снится совесть,
он глубоко прав.
Так глубоко, как на пустыре
снег, – ни фабрик вблизи,
ни чёрных фигур во дворе
по колено в грязи.
Снег на пустыре один,
как ребёнок, спит,
он ослепительно состоит
из самого себя.

«О радости – как засыпает мост…»

О радости – как засыпает мост,
как засыпают полувеки
его пролётов,
как снег летит в деревья, в их навеки
открытый мозг,
о русле, где лиловое сверло,