где и сердце и ум.
Спит, спит, спит
земля, спит, спит,
кто убил, тот и сыт,
я тобою лишь дорожу
да ещё двумя, кем дышу,
кто ещё не убит.
Друг, друг, друг,
тебе, друг, друг,
моё слово не вдруг,
ты приник к нему-своему,
как и я приник к твоему,
есть лишь родственный звук.
Лишь, лишь, лишь
дождя, лишь, лишь,
под который ты спишь,
наполняет комнату шум,
шевелящихся долгих дум
потрясённая тишь.
«Есть чувства странные, живущие не в сердце…»
Есть чувства странные, живущие не в сердце,
но в животе, и даже не как чувства
живущие – скорей как мыши. Свет
в подвале зажигая, полсекунды
ты смотришь никуда, чтобы они
успели незамеченными смыться.
И можно жизнь прожить, не отогнав
и не постигнув маленького чувства,
которое заполнило тебя.
Нелепость. Но когда родную дочь
старик подозревает не своею,
то не измена мучает его,
а то, что он любовь извёл на нечто
столь чуждое, что страшно говорить.
«Ехал ученику…»
Ехал ученику
дать урок на краю
города по языку
и в проезжую смотрел колею,
загорались огни
новостроек, вдали
лезли в душу
рельсы, шпалы, клочки земли,
вот отец его, адвокат,
предлагает борща:
«Пища сталинская у нас, простая,
мы с сынком
остались вдвоём», —
е и ё после ща,
где её (после ща)
обитает здесь дух?
Я смотрю на сынка, на хрыча,
проверяю на слух:
человеческий род,
этот полный абсурд,
пощадил бы и тот,
кто не полностью мудр.
«Я вас вознагражу». —
«Извините, спешу».
Руку гладко-сухую суёт,
сын снуёт, сын на заднем плане снуёт.
«Должен снег лететь…»
Должен снег лететь
и кондитерская на углу гореть,
мать ребёнка должна тянуть
за руку, должен ветер дуть,
и калоши глянцевые блестеть,
продавщицы розовые в чепцах
кружевных должны поднимать
хруст слоёных изделий в щипцах,
и ребёнок, влюблённый в мать,
должен гибнуть в слезах,
и старик, что бредёт домой,
должен вспомнить, как – боже мой! —
как сюда он любил
заходить, как он кофе пил,
чёрный кофе двойной,
«Больше, – шепчет, – лишь смерть одна,
потому что должна
этот шорох и запах смыть…» —
и глухая должна стена
тень его укрупнить,
и тогда снегопад густой
всё укроет собой,
и точильного камня жрец
сотворит во мгле под конец
дикий танец с искрой.
«Если это последний…»
Если это последний
день, то я бы сошёл
в том саду,
где стоит дискобол
и холодный и бледный
свет горит, как в аду.
Дочь моя, или сын мой,
или друг мой идёт
впереди,
чёрен твой небосвод,
город снежный и дымный,
нет другого пути.
Сохрани тебя Боже…
Путь ли это домой
вдоль реки…
Ты и вправду живой?
Дай дотронуться всё же
до пальто, до руки.
«…из тех, кто ждёт звонка и до звонка…»
…из тех, кто ждёт звонка и до звонка
за миг уходит из дому, из тех,
кому не нужно ничего, пока
есть не интересующее всех,
из тех, перебирающих листы
с печатными столбцами, находя
в них водяные знаки красоты
и – ничего немного погодя,
из тех, себя увидевших в родне,
как в зеркалах возможного, от них
бежавший и привязанный вдвойне
к отвергнутому, из ещё живых…
«Днём в комнате зимы начальной…»
Днём в комнате зимы начальной
голубоватый свет и потолок белесый.
Я вижу тебя девочкой печальной,
вне сплетенного к жизни интереса.
Без твоего участья день стихает,
придёт с работы мать, суп разогреет
грибной (за дверью связка усыхает),
потом над кройкой и шитьём стареет.
Ещё увидишь: лампы свет прикроет
газетой, и такая грусть настанет,
как будто ты раздумываешь – стоит
или не стоит жить, – не слишком тянет.
Я там тебя люблю, и бесконечней
не знаю ничего, не знаю чище,
прекраснее, печальней, человечней
той нерешительности и свободы нищей.
На ладони
1. «Как я свободен…»
Как я свободен —
как отцепившееся небо,
и никому не должен, и никуда не годен.
Я только вдоху повинуюсь слепо.
И это всё, всё, всё,
живущему не надо оправданья —