На второй сезон мне дали уже два прибора километров за пятнадцать друг от друга. В районе Оротукана отмывали полигон, вскрыли прямо под сопкой шурф, зацепились за телогрейку… Понаехали кагэбэшники, всё оцепили. Оказалось, там целое кладбище. Два дня мы не работали, пока захоронения переносили…

Вадим Туманов написал книгу о Колыме, о том, как вывозили в сопки и под музыку расстреливали. Приезжал какой-нибудь хмырь с Магадана и шёл прямиком к Доске почёта. Передовая бригада? Расстрелять! А эти кто? Лентяи? В машину, тоже расстрелять!

Я этого не пережил, не видел. Но когда вышел “Один день Ивана Денисовича“ Солженицына (мы выписывали роман-газету), дал почитать повесть своему соседу Коле Глушко, работавшему весь свой век на Колыме бульдозеристом, тот прочитал и долго хохотал: “Пустяки какие!“…

Тяжёлая история не только у Колымы. Север, он ведь весь в зонах – не архипелаг, а материк ГУЛАГ. И в то же время единственная часть света, которая всегда безраздельно принадлежала России, – тот же Север.

У двух поколений была возможность стать рабами страха. Не стали. Ни отцы, ни дети.

Выполняя политическую волю, механизм репрессий набирал обороты. Бывшие репрессированные, выброшенные на снег, создавали в ГУЛАГе передовые хозяйства и гордились потом, что их сыновья и дочери, рождённые на Севере, вышли в орденоносцы…

Покаяние для интеллигентного человека более чем норма. Не дай бог внукам увидеть Колыму в лагерных бараках, Воркуту – за колючей проволокой!

И Соловецкий камень в Москве на Лубянке, и мемориал памяти жертвам политических репрессий в Сыктывкаре, и обелиск в Ухте – это не только напоминание о ГУЛАГе, который в сталинские времена стал кладбищем умов, – это ещё и предостережение.

Не надо топтать друг друга – живём в одной стране.

Добро не помнит зла. И всё же через какую обиду и нестерпимую боль перешагнули репрессированные – те, кто выжил – ради любви к Жизни, к Отечеству…

Закон был один: план давай, хоть удавись. Шестьдесят третий год выдался неурожайным, страна закупала хлеб в Канаде и Аргентине. Чтобы пополнить золотой запас Родины – святое дело! – мы мыли не до сентября, как обычно, а до нового года. В замерзшее русло реки заходит бульдозер, ломает лёд и по галькам, валунам толкает грунт, черпая то, что в силах зацепить. От мороза траки становились такими хрупкими, словно сделаны из стекла. Один за другим бульдозеры становились на прикол. Техника вышла из строя, а люди продолжали работать. То, что может человек, железу не под силу.

Очень много сделали ручной промывкой лотками. Происходило это так. Люди долбили песок ломиками, жгли костры, правили на них ломы и снова вгрызались в лёд. Что не поддавалось, то взрывали.

Мы на “летучке“ с бригадой взрывников колесили по полигонам в радиусе восьмидесяти километров.

Собирали заявки, составляли график. Приезжали, заряжали, взрывали. В специальных ваннах топили снег на печках, получалась вода градусов под двадцать, а иногда даже и больше раскочегаривали. Туда бросали песок, когда он начинал таять, его там же промывали лотками.

Вот так те самые вольные люди, да и мы вместе с ними, жрали на Колыме золотой песок, чтобы страна ела хлеб.

Сутками на морозе намывали стратегический запас Родины. Золото поднялось в цене. Если раньше старателям платили копейки, то теперь по полтора рубля. Всем итээровцам было задание – сдавать по десять граммов в сутки, бери, где хочешь. Сдаёшь, взвешиваешь, тебе в специальной книжечке делают запись. Сто девяносто два грамма намыл, пока нас освободили от этого задания.

В таком темпе промчались три года. Молодость брала своё, нам хотелось не только работать, но ещё и жить. Несмотря на три своих выговора, я стал секретарём первички. В посёлке был махонький клуб, в котором главной и единственной мебелью служили колченогие стулья. Впереди маячил Новый год. Начать решили с малого – организовали танцы. Народу набилось битком. Тогда замахнулись на большее – стали готовить концерт.