25
Денег, вырученных за бабушкин подарок, оказалось более чем достаточно для комфортного путешествия первым классом, возврата долга Свечникову, и, по предварительным расчетам, оставалось ещё на первое время в Берлине.
Было решено на пароходе доплыть до Константинополя, а уже оттуда, поездом через Бухарест и Будапешт, проследовать до Берлина. Непрямой путь неслучаен. Свежи ещё воспоминания поездки до Одессы. Свеж шрам на щеке – пролетарский привет. Один только вид паровоза внушал животный страх и Вере, и мне. Нельзя назвать эту боязнь иррациональной: железнодорожная поездка по пылающей Украине… Гм-м… Большевики, петлюровцы, махновцы, бандиты такие, бандиты эдакие, бандиты-бандиты-бандиты. На любой вкус и цвет. Да и расположенная западнее Польша, Речь Посполитая, тоже – территория темная, тайная и трудная. Что именно творилось на этой земле не знал никто, а слухи ходили противоречивые и страшные до жути ледяной. Глупо не воспользоваться выгодным морским расположением Одессы-города.
Помню, как выправив все необходимые на выезд бумаги, мы прогуливались – да-да, беззаботно прогуливались – по набережной. Улыбались бронзовому гиганту Ришелье, радовались синей мощи моря. Сентябрь! Ласковый сентябрь. Лучший после мая месяц года. Я не умею и не люблю описывать пейзажи, в памяти осталось лишь то ощущение надежды, будущего. Осталось, да. Ну а пейзаж, что пейзаж, – дело известное: небо голубое, листва чуть пожухла; тепло, но не жарко. Запечатленный покой на фоне тревожного рокота, приближавшегося неминуемо с запада, востока, отовсюду.
Рыжеволосый мальчишка, шмыгая носом, лепил на тумбу своенравную, непослушную афишу. Она норовила свернуться, отскочить, улететь. Паренек все-таки справился, густо измазав бумагу столярным клеем.
19 сентября, кафе «Мармелад»
Театрализованный диспут и поэзо-вечер «Мир и Хохот»
Провозглашение эсхатологических стихов: прима-декламатор из знаменитого московского арт-кабака «Седьмидомный грот», любимый ученик Маринетти, г-н Ипатий Изюмов
Дамам: бесплатное шампанское
Вход: [переправлено, неразборчиво]
– О Боже, – испуганно выдохнула Вера. – Боже мой! Изюмов, арт-кабак! Что же это такое? Это уже было – тогда?
– Вера, Вера, перестань, не бойся! Взгляни: 29 сентября, через четыре дня. Мы уже будем в море!
26
Толку – взывать к Року, Судьбе, Планиде? Гримасничать и корчиться? Но… Ведь, действительно, действительно: если бы Вера не слегла в сыпняке – не случилась бы эта отсрочка. А там, а уж там… Увы и опять: в повествование бешеной блохой впрыгивает лживое «бы».
Третий день Вера лежала без памяти. Бредила о красках, грунтах, тенях. А неугомонная веселая ртуть термометра взбиралась все выше и выше, словно атлет, бивший рекорд за рекордом:
39 и 3, 39 и 8, 40 и 2, 40 и 5 десятых…
Вера отчетливо и понятно умирала у меня на глазах, а я… Что, собственно, я? У ее кровати перебывали едва ли не все лучшие доктора империи, собравшиеся тогда в Одессе. Стерильное спокойствие после консилиума. «Кризис», – звенело звучно. Древнегреческий. Язык смерти. Кризис, кризиса, кризису – склоняли на все лады. Ожидали, форсировали. А он все не шел. Задерживался. Очевидно, не так уж намного. Но этого «немного», этой «чуть-чути», «малости малой» оказывалось достаточно, чтобы Вера сгорела в лихорадке. Истлела и – исчезла.
Доктора ушли. Я сел на стул. Сел и сидел. На деревянном стуле. Спокойно сидел. На стуле я сидел. Он деревянный и я деревянный. Мы с тобой одной крови: ты и я. Одной деревянной крови. Любопытно, как человек может не испытывать ничего. Диковинное ощущение.
Вера же была красива. Если вдруг кто скажет, что-де, умирая люди становятся безобразными: плюньте ему в зрачок, вонзите шило в печень. Уничтожьте урода, не понимающего красоту подлинную, нежную и тонкую.