«Врешь! Можно!» – возражал публицисту в своем заключении академик Шутов, – «Еще как можно! При помощи моей «Машины Времени» – ничего не стоит! Ибо в наших руках теперь умение развивать прошедшие события и так, и сяк, и иначе. Починим же наше «сегодня» еще «вчера»! В долгий ящик не откладывая!»

Залпом прожил Сан Саныч в трудах ту неделю. И не заметил, как в субботу снова в электричке сидел. Прижав к груди портфель с втиснутой в него папкой и зримо помолодев, он ехал к себе на дачу, всё за те же семьдесят километров от Москвы по Савеловской дороге. К жене с дивной новостью рвался и к внучке.

Дуся с Олечкой встретили его на отстроенном еще сталинскими узниками перроне и исцеловали его посочневшими от долгого загородного лета губами. Потом повели его за руки вдоль нежащихся в загородном небе облачков, сквозь ничейные кусты и злаки, мимо канала с видом на блондинистого колёра рощу за местным дурдомом вдали.

– А что это у тебя, деда, в портфеле? – поинтересовалась дорогой Олечка, – Такой он у тебя сегодня круглый, такой пузатенький. Мячик мне привез, да? Шарик?

– Нет, не шарик, детка, – заговорщицки подмигнув, прошептал ей Сан Саныч, – Подшипник!…

На что девочка, смуглыми плечиками вильнув, понимающе ответила:

– А-а-а…

И снова хорошая была в тот день суббота. Сан Саныч как обычно картошку копал. Редиску дергал. Потом снова самшитовую вокруг участка изгородь секатором подравнивать начал. За неделю его отсутствия вон – новых стеблей целый лес повылазило. Стриг, щипал, срезал, всё личную свою жизнь от соседей почётче отгораживал. И так вплоть до самой темноты. К предстоящей беседе Исаем Георгиевичем мысленно готовился. Интересные всякие словеса и соображения не раз и не два про себя с выражением проговаривал. Слова с особым, не только технически оснащенным, но всемирно-историческим и крупно-научным содержанием.

Дождавшись, наконец, ужина, Сан Саныч радио на этот раз включать уже не стал. Передача «Родное слово» – эта ежесубботняя вечерняя встреча с русской историей и литературой его в тот вечер больше не интересовала. Да и вряд ли теперь уже когда-нибудь заинтересует.

В тот вечер он сам был и историей, и литературой. Их вершителем, их творцом.

Досыта покушав и для смелости покурив, раскрыл перед своими любимыми девочками шутовскую папку. Разложил на клеенке чертежи и цифры, палец себе послюнявил и сказал:

– Значит – так!

Так строго, знающе сказал, что внучка Олечка от блокнотика голову оторвала, и жена Дуся перемывание тарелок в тазике приостановила.

– Вам, кажется, на прошлой неделе невинных жертв прошлого очень жалко было?– спросил Сан Саныч деловым голосом, – Вам, если я не ошибаюсь, во что бы то ни стало не терпелось древлян от смерти спасти? Прямо страсть как хотелось! Так?

– Древлян? – подняла брови Дуся. С памятью, той что внесемейная, у неё всегда было не очень. – Каких еще таких древл…

– Тех, баба, что с голубями, – подсказала Олечка, – Что князя Игоря, того, что с верной убойной дружиной пришили…

– Ах – этих! Этих древлян! – сообразила Дуся, мокрой рукой хлопнув себя по лбу, – А-а… Вот ведь память стала, хоть выкинь. Ну, жалко их, конечно же, жалко. Как же их, таких горемычных-то не пожалеть. Вот ведь до чего жадность неуемная доводит. Факт… И Ольга эта, нет ну какая ст… э-э-э… бяка! Прямо взять живых людей да и сжечь, будто они мусор, листва прошлогодняя… Фу!…

– Вот, – оборвал жену Сан Саныч и направил палец в тёплое, быстро темнеющее небо, – Теперь, значит, красавицы вы мои, можете их больше не жалеть.

– То ись как ето? – спросили Дуся и Олечка хором, одинаково округлив на Ходикова почти одинаковые по цвету глаза, – Какетокак?!