– Большие воды не могут потушить любви,
и реки не зальют её.
Если бы кто давал всё богатство дома своего за любовь,
то он был бы отвергнут с презрением.
Когда перед обедом заглянули Том с Мариной, Том попытался забрать Николь домой. Он поглядывал на Майка, словно в поисках поддержки и уговаривал поехать домой. Перекусить, как он говорил, передохнуть. Выспаться, наконец. Николь словно не слышала его, сидя молча. Но когда он взял её за руку, вырвала её и уставилась на него такими мрачными глазами, что Том сразу понял: спокойными уговорами тут не обойтись. Снимать ремень и заставлять идти её силой было невозможно. Госпиталь не слишком подходящее место для такого рода убеждений. Он стоял, досадуя и пытался придумать способ, как заставить её делать то, что нужно, как к нему подошёл Майк. Положил на плечо руку.
– Не трогай её сейчас, не надо, – посоветовал он, – пусть.
– Я могу с ней остаться, – сказала Марина, утешая Тома.
И Том поехал домой один. Заглянул в пустом доме в одну комнату, в другую.
В комнате Николь не то, чтобы чувствовалось её отсутствие, нет. Но там ясно просматривалась какая-то временность. Некоторых вещей не хватало, знакомых, ненужных, которые сопровождали Николь все годы из одного дома в другой. Том не знал, что она с ними сделала: выбросила или увезла к Джефу. Но от этого тоже было грустно. Он походил неприкаянно и спустился к бару. Ему вдруг показалось, что вся его семья, которую он создавал и берёг, вдруг исчезла. Может, он все эти годы обманывал себя? Марина явно была с Николь, а он был один, как в противостоянии.
Николь так и осталась в госпитале, наотрез отказавшись вернуться домой и завтра, и послезавтра.
Длинные дни тянулись как резина. Николь казалось, что они увеличились настолько, что представить себе невозможно. Она совершенно потеряла счёт времени. Ей казалось, что утро наступает тогда, когда надо умывать Джефа. Его температура скакала и умывать его приходилось по четыре-пять раз в день. Как ни странно, её это радовало – разве скачет температура у умерших? Значит, он жив! А если жив, надо бороться! Она и боролась, ставя себе маленькие цели, достигая которых можно было загадывать что-то хорошее: если я его вымою за час, то Джеф очнётся. Если сегодня врач скажет, что пролежней нет, то он очнётся. Если она, пока его переворачивает, успеет прочитать "Отче наш", то он очнётся… И она старалась, неосознанно подгоняя сама себя, запихивая себя в рамки небольшого события, в границы определённого для самой себя времени. Это было настоящее жульничество со своим собственным мозгом, со своими убеждениями, с Богом, но Николь даже не замечала этого. А Майк ей ничего не говорил – у всех свои способы самоуговоров от отчаяния. Его просто впечатляла её бытовая стойкость и он старался поддержать её, как мог.
Одни только повороты Джефа на постели отнимали столько сил, что когда ей удавалось повернуть его, она буквально падала, обессиленная. Джеф был просто неподъемно тяжёл. Ей помогал Майк. Вообще-то это была работа сиделок, но Николь всё время казалось, что они переворачивают его редко. Она боялась пролежней. Придирчиво осматривала его кожу в поисках покраснений.
Гипс при этих поворотах, с виду такой красивый, белый, изрисованный личными подписями врачей, врезался в его кожу с неизменной твёрдостью, оставляя резкие вмятины. Иногда в отчаянии она обнимала Джефа за голову, зарываясь по привычке в эти кудрявые волосы, прятала там лицо, мечтая, что сейчас она выпрямится и наткнётся на его улыбчивый взгляд. Но время шло, а он всё лежал так же недвижно, то пылающий, пугая её температурой, то ледяной настолько, что у него синели лунки ногтей. Страшнее всего было ночью. Иногда он стонал, так было раз или два после полуночи. Вернее, трудно даже было назвать эти звуки стонами, просто какой-то инфразвук, леденящий кровь. Она дрожала, слушая это. От страха и от надежды, но проходило время, и надежда таяла, не оправдываясь.