«– Я знаю, у вас в гимназии не признают Щедрина, но не в этом дело. Вы скажете мне, какой же Пушкин психолог?

– А то разве не психолог? Извините, я приведу вам примеры.

И Никитин продемонстрировал несколько мест из „Онегина“, потом из „Бориса Годунова“.

– Никакой не вижу тут психологии, – вздохнула Варя, – Психологом называется тот, кто описывает изгибы человеческой души, а это прекрасные стихи, и больше ничего.

– Я знаю, какой вам нужно психологии! – обиделся Никитин, – Вам нужно, чтобы кто-нибудь пилил мне тупой пилой палец и чтобы я орал во все горло – это, по-вашему, психология»[8].


Леонтьев провел Лёвушку и Юленьку по коридорам школы, ограничившись, впрочем, двумя этажами. Мальчик был пухловат, но боек, и «показался» ему. Он проявил к школе и по отношению к самому Леонтьеву определенное любопытство. Юленька держалась тихо, она шла, чуть приотстав. У кабинета физики, однако, она не выдержала и сзади, сверху обняла сына. Затем тот удалился за тяжелую дверь. Так договорился Леонтьев – завуч-физик проверит глубину знаний парня в естественных, так сказать, объективных дисциплинах. После этого можно переводиться к ним.

Оставшись наедине с Леонтьевым, Юленька спросила, есть ли в здании уголок, где можно поговорить тет-а-тет. Леонтьев указал на подоконник в коридоре.

– Классика.

Женщина оглядела себя, свои брюки строгого черного цвета, и махнула ручкой.

– Подсадишь?

Леонтьев сперва медленно провел сухой ладонью по прохладной плоскости, подул на то место, куда прилунится важная часть брюк, и вдруг и мягко и быстро охватив талию Юленьки одной незапыленной левой, переместил ее тело наверх. Следом – запрыгнул сам. Оба от такой его ловкости почему-то смутились.

– Спасибо тебе, – услышал Виктор Леонидович.

– Пока не за что. У нас завуч строг…

– У меня смышленый парень. Думаю, возьмут. Да?

– Я тоже. Думаю…

Помолчали.

– Не страшно, что ваши башибузуки тебя вот в таком виде засекут?

– Нет. В марте было бы не по себе. А сейчас – по себе.

– Почему так?

– Не знаю. Весна – она и в арифметике весна. Многое изменилось, хотя что – не могу дефинировать. То есть определить. Вот, забор школы покрасили. И контрнаступа все ждем, Артемовск вроде бы взяли. И ты здесь, на жердочке. И лодырей и бездельников, коих ты в башибузуки записала, скоро я не увижу, выпустятся в какую-то жизнь, начнут биться с ней, рожать, умирать… Наверное, мне каждый раз в этот день не по себе, и каждый раз на следующий день я про эту свою неконгруэнтность забываю.

– А хочешь знать, что стало с вашими отставниками?

– С кем?

– С Федорычами. Хочешь?

– Откуда знаешь?

– Интересовалась. У меня контакты. Я же пресса!

– Ты интересовалась? Зачем?

– Тоже весна.

– Понятно.

– Тебе действительно понятно?

– Нет, конечно. Иногда проще понять квантовую связь личного выбора со вселенским счастьем, чем вот такую… женскую весну…

Леонтьев взглянул на циферблат.

– Торопимся?

– Мне на урок надо вернуться. Белла Львовна оболтусов двадцать минут занимает. Так сказать, грудью внеклассного чтения на амбразуру.

– Грудь-то как, удержит? – все-таки съязвила Юля. Лицо у нее при этом было такое, будто слова сами собой сорвались с губ, помимо воли.

– Кто знает… Кто знает, – задумчиво произнес ее собеседник, – Так что ты узнала про наших?

Юленька посерьезнела. Ее рука легла на локоть мужчины. Не так, как при их встрече зимой, во Владимире, а иначе. Вкрадчиво.

– Ты знал, что Константинов с Устиновым – сводные братья? По отцу?

Леонтьев кивнул по-болгарски.

– Нет, не слышал. А какая разница?

– Такая. У них отец – военный. Героический советский человек. Константинов – от первого брака у него, и фамилия – от папы. А Устинов – от пятого.