все счастливы и все довольны.
И чувством гордости исполнен,
ребёнок начал засыпать.
«Метель. Озябшее стекло…»
Метель. Озябшее стекло,
фактура занавески узкой,
слиянье музыки и слов.
Здесь вызывающе по-русски
звучат аккорды, голоса,
с московским сглатываньем гласных.
Грустны еврейские глаза,
хоть всё звучит «нет, не напрасно…».
Метель. И конус фонарей
прошит насквозь белёсой ниткой,
поди попробуй, отогрей
в веках застывшую улыбку,
похожую, скорей, на тик
от безысходности вопросов.
Пылят дороги. Дураки
всё так же склёвывают просо
на тех дорогах… тишина
и равнодушная природа.
В отдышанный глазок окна
почти не разглядеть народа.
Метель. В исходе и в волжбе
увязло русское еврейство,
в своей, да и в чужой судьбе,
верша и ожидая действа.
Семейное
1
Никак не проснуться, хоть утренний свет
уже заползает под сонные веки,
на кухне горланят мои человеки,
собака скребётся у двери… – Привет! —
весёлые нотки, – и рыжий школяр
мне сок притащил, чтоб загладить
⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀провинность,
как всё покрывает мальчишья игривость,
и я принимаю оранжевый дар.
Хоть вновь будут ссоры, обиды и плач,
докучливость дрязг воспитанья и долга,
пока рядом запах от детской футболки,
постой-ка на лестнице, время-палач.
2
Конечно, от былых страстей
ядро осталось – сердцевина,
но в идеале только вина
чем старше, тем они ценней.
Ведь дважды в реку не войти,
и дрожь былых прикосновений
возможно пережить лишь с теми,
кто будет после на пути.
Но вот болезнь, да просто ход
не тормозящей колесницы,
змеёю из пустой глазницы
вдруг одиночество вползет,
свернётся рядом, теребя
край ещё помнящей одежды,
преображённой в саван снежный.
– Зачем мне дальше без тебя?
Так перейдёт в конце концов
страсть тела в грусть воспоминаний,
что станут в сущности не нами,
в пруд памяти швырнув кольцо.
Уход
⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀Сестре
Прощение, как высохший листок,
застывший в ожиданьи непогоды.
Кто виноват? Наверное, никто.
За что простить? За тяготы ухода.
Одежда брошена, уходишь налегке,
стерев со щёк солёные разводы,
кольцо с твоей руки в моей руке,
сквозняк всё отменяющей свободы
уносит боль, и стыд, и жуткий страх
бессонного ночного осознанья
того, что жизнь стекает на глазах
в бездонную воронку мирозданья.
Прости – и взмах нездешнего плаща
подвёл черту под призрачной надеждой.
Последний ком и тихое: «Прощай»,
едва ли нужное навек закрытым веждам.
Поэту
Сравнимый разве с горбуном,
покорно тянущим уродство,
так глубоко твое сиротство
в противоборстве с языком,
который требует строку,
строка – размера и созвучий,
твой стих истерзан и измучен,
как и положено стиху.
Весь век обыденность влача,
ты ждешь лишь одного мгновенья,
когда едва заметной тенью
вдруг выступит из-за плеча
знакомый профиль: два крыла,
уложенных между лопаток,
ты будешь нездоров до Святок
или до Пасхи, и игла,
царапая разлом души,
помчится по бумажным свиткам,
каким же будут пережитком
нестёртые карандаши.
Но легкокрылая сестра
не житель в доме – только гостья,
и ты спускаешься с помоста,
игра окончена. Пора.
И онемевший твой хорей
в разочарованном блокноте
на прерванной споткнувшись ноте,
едва расслышит скрип дверей.
«Тебе – над бытом и над миром…»
⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀ Л. Б.
Тебе – над бытом и над миром
плывущей с отрешённым взглядом,
и не желающей сражаться
за высший замысел творца.
И сотворившая кумира
лишь одного из тех, кто рядом,
к которому плечом прижаться,
чтоб замереть так до конца.
Сменив столицу на столицу
затем, что тягостны истоки,
ты веришь каждому растенью,
пробившемуся из земли.
Пейзаж закончен, если птица,
поймав воздушные потоки,
над отцветающей сиренью
начертит собственный свой лик.
И в мнимом хаосе рисунка
такая глубина и ясность,
что неподвластны человеку
при изощренности ума.