Терпя поражение за поражением от англичанина по фамилии Браун, оказавшегося посноровистее в ремесле войны, Гарибальди в итоге был изгнан из Ла-Платы; но битый «пират» выжил, чтобы позже освободить свою родину и увидеть, как его соотечественники десятками тысяч отплывают туда, где он сражался и был побежден. Любителю птиц здесь остается грустно вздохнуть: в отличие от богатых местных помещиков и английских плантаторов, обеспечивающих на своих землях какую-никакую охрану природы, окаянная орда чужаков стала настоящим бедствием, «обеспечив» наводненную ими страну, как ранее родную Италию.

Глава II. Кардинал. История моей первой птицы в клетке



Прошлое, оживающее при звуке

Кардинал в клетке

Воспоминание из детства

Кардинал, живший у священника

Моя первая птица в клетке

История ее побегов и неотвратимости судьбы


Бывает так, что звук, когда-то хорошо знакомый, но забытый и вновь услышанный, оживляет сцены и события прошлого так ярко, что, кажется, в этот момент мы их скорее зрим, чем помним. Кстати, похожим умением обладают и запахи. На самом деле, происходит что-то большее, чем простой взгляд в прошлое, – явленная сцена разворачивается как бы на наших глазах, а параллельно идет преображение, возвращение к тому «я» – тому забытому «я», – которое мы уже записали в безвозвратные потери, но вот оно снова наше; и на одно чудесное мгновение мы ощущаем себя теми, кем были когда-то за грядами лет и горизонтов, – полными свежести и отзывчивости, с ясными чувствами, восторженными и широко распахнутыми глазами.

Именно это недавно случилось со мной, когда, идя вдоль широкого проспекта лондонского Вест-Энда, я услышал над головой громкий мажорный птичий крик, а может быть, оклик. Я остановился и замер; поднял глаза – и в клетке, вывешенной из окна второго этажа, увидел птицу. Это был великолепный кардинал – герой стольких моих воспоминаний.

Кардинал – птица семейства вьюрковых, родом из южной части Южной Америки, размером со скворца, но длиннее хвостом и изящнее сложением; оперение голубовато-серое сверху и снежно-белое снизу; голова, шея и высоко вздыбленный хохолок насыщенного ярко-алого цвета.

В первое мгновение – при звуке пения и при виде птицы – мне показалось, что она признала во мне земляка и что ее громкий крик был не чем иным, как радостным приветствием собрата по изгнанию, случайно занесенного на широкую лондонскую улицу. Но дело обстояло куда серьезней – это была моя собственная птица, умершая много-много лет назад, и вот, снова ожившая и узнавшая меня в такой дали от дома, несмотря на всё, что проделало надо мною время. И вот эта птица, этот кардинал, мой первый и сразу собственный, сидит надо мной и, как и я, до мельчайших подробностей вспоминает всю нашу совместную жизнь, освещенную моментом взаимного узнавания.

Мне не было и восьми, когда мать взяла меня в Буэнос-Айрес в один из своих ежегодных наездов. В то гужевое время утомительная поездка занимала целый день; а местные жители, вместо созидания величия страны и ее столицы, как это происходит ныне, делились на Красных и Белых (иногда еще и Голубых) и были заняты тем, что перерезали друг другу горло.

В Буэнос-Айресе мы останавливались у английского миссионера, жившего неподалеку от побережья. Он дружил с моими родителями и каждое лето гостил у нас с семьей, а моя мать уравновешивала эти визиты тем, что проводила в его доме около месяца зимой. Мне, неискушенному, привыкшему к грубому покрою мира, в тот первый визит его дом показался роскошным дворцом. Окна фасада смотрели на широкий мощеный двор, обсаженный апельсиновыми, лимонными деревьями и декоративным кустарником; комнаты были обставлены дорогой мебелью, а по заднему фасаду тянулась длинная терраса или галерея, которая заканчивалась дверью, ведущей в кабинет. Эта-то терраса и сделалась объектом моего самого пристального внимания: вдоль ее стены, на сколько хватало глаз, висели клетки с красивыми птицами, многих из которых я не знал. Были здесь и канарейки, и черноголовый щегол – кого здесь только не было; но мое сердце безнадежно принадлежало кардиналу с его великолепным оперением и громким, мажорным, мелодичным криком, точь-в-точь как тот, что годы спустя пронзит мое сердце на лондонской улице. Петь он не умел, и мне сказали, что весь его талант заключается в таких (ну, может, иногда этаких) воплях и что держат его ради одной красоты. Здесь мы категорически совпадали.