Мы прогостили около шести или семи недель, и каждый день я выходил на террасу и около часа простаивал у клеток с птицами, в первую очередь у клетки с кардиналом с его восхитительным красным хохолком, представляя, как, должно быть, здорово владеть такой птицей. Хотя в такие минуты я не мог сдвинуться с места, я испытывал постоянную неловкость и с опаской поглядывал на закрытую дверь кабинета, за стеклом которой восседал над книгами вечно занятой и серьезный миссионер. Меня бросало в дрожь от одной мысли, что, едва различимый в своем полумраке, он спокойно за мной наблюдал и, что еще хуже, мог в каждую секунду появиться из-за стеклянной двери и застать меня за разглядыванием его птиц. Ничего странного в том не было: я был робким, впечатлительным мальчиком, он же был большим суровым мужчиной с крупным, чисто выбритым бесцветным лицом безо всякого намека на дружелюбность, кроме того, во время его визита к нам шестью или семью месяцами ранее случилось злополучное происшествие. Тогда, взбегая на веранду, я споткнулся, и, падая, ударился головой о дверную ручку. Я лежал и громко плакал от боли, когда надо мной возник этот большой суровый мужчина.
– Что случилось? – жестко спросил он.
– Я стукнулся головой об дверь, и теперь мне больно! – прохныкал я.
– Больно? – переспросил он с угрюмой улыбкой. – Что-то не видно. – И, переступив через меня, прошел на веранду.
Как после этого мне было не дрожать, падая в липкую бездну ужаса от одной мысли, что вот сейчас, внезапно, распахнется дверь, и он застанет меня за моим занятием, пронзит, а может, припечатает взглядом из-под золотой оправы и прошествует мимо без единого слова или тени улыбки. И как, скажите, мне было признать и вместить, что этот ненавистный человек, вселяющий в меня такой ужас, способен любить птиц и быть хозяином этого чудесного кардинала?
Наконец наш долгий визит подошел к концу, и вот меня, отчасти предвкушающего скорое свидание с моими пурпурными желтушечниками, желтогрудыми и малиновогрудыми трупиалами, тиранновыми мухоловками и всей сестрией певчих овсянок с маленькими хохолками; отчасти опечаленного разлукой с кардиналом, ставшим для меня птицей птиц, – везут к далекому дому, затерянному где-то посреди необъятной зеленой равнины. За зимой пришла весна, вернулись ласточки, персиковые деревья вновь оделись цветом; минуло утомительное лето, сухое и жаркое, и настали три благословенных месяца осени – март, апрель и май, когда небеса струят мягкий свет, а деревья – стоит протянуть руку – делятся вкуснейшими персиками.
И снова зима с ее ежегодным наездом в далекий город, но в этот раз мама поехала одна. Для нас, детей, ее возвращение после долгой разлуки всегда было огромным радостным событием, настоящим праздником. Снова ощутить маму рядом, получить от нее игрушки, книги и всяческие изумительные вещицы – мы были на седьмом небе от счастья; но счастье, переполнившее меня в тот год, не измеряется никакими небесами – по сравнению с этим подарком все предыдущие и последующие подарки в моей жизни были ничто. Мама достала что-то большое, закутанное в шаль, и, взяв меня под руку, спросила, помню ли я нашу прошлогоднюю поездку в столицу и как мне нравились птицы в доме миссионера. Так вот, сказала она, наш друг пастор навсегда уехал в свою страну. Его жена – мамина лучшая подруга – женщина и добрая, и кроткая, рассказывая о своей утрате, не могла сдержать слез. Незадолго до отъезда он раздал своих птиц самым близким друзьям. Он мог быть спокоен лишь зная, что все птицы окажутся в руках столь же заботливых и любящих, как и его собственные; и, памятуя мои ежедневные дежурства у клетки с кардиналом, он подумал, что не найдет для птицы более любящих рук, чем мои. В большой клетке был кардинал!