Стирал ноги в кровь, пытаясь сперва просто выжить: бил себя по рукам, чтобы не воровать на рынке, такое воровство – удел бесчестных варваров, он же – гордый карфагенянин. Исхудал, стал напоминать одного из стариков-мудрецов, что торговали древним знанием и за небольшую плату – серебром ли, фруктами ли – обещали приоткрыть тайну мудрости вселенной, ответить на загадки сфинксов, указать путь к божественному озарению. И неведомо как в эти первые месяцы скитаний по городу-гиганту, который, казалось, хохотал так, что тряслись дома и храмы, что осыпался песчаник, Баалатон встретил одного из этих стариков: тот жил в бочке. Завидев уставшего, худого, но сохранившего опрятный вид Баалатона – не мог себе позволить выглядеть иначе, – тут же подозвал к себе, ни серебра, ни фруктов не потребовал, просто попросил посмотреть глаза в глаза не моргая, потом, причмокнув, потребовал взглянуть на свой перстень, чтобы узреть правду. Баалатон не увидел ничего, кроме красивого драгоценного камня, невесть откуда взявшегося у старика, в золотой, будто спряденной пауками из бесценных нитей, оправе; камня, похожего на заледенелую кровь; камня, чей холодный блеск напоминал о зорких птицах и коварных демонах. Старик истерически рассмеялся, наконец-то вылез из бочки, взял Баалатона за руку – кожа оказалась сухая и отчего-то колючая – и повел куда-то по городским переулкам. А юный Баалатон, этот худой юноша, пытавшийся отрастить пышную бороду, слишком доверял знакам судьбы – и не противился.
Его приютили в грязной комнатушке, где он жил с одной из юных шлюх – старик пророчил ей великое будущее, а она была благодарна ему за теплые слова, которых не слышала больше ни от кого, – а потом, конечно, после месяца, двух, трех, Баалатон любил ее уже как настоящий мужчина, пусть все еще без бороды, а она влюбилась прежде всего в его целеустремленность, потому что тело – по ее словам – полюбить было невозможно. Порой старик приходил к ним – редко, казалось, раз в целую вечность, – заставлял вновь и вновь вглядываться в перстень, давал уроки мудрости и отвечал на вопросы: она спрашивала о любви и искусстве, а Баалатон – о фантастических тварях и хитрости. На первое старик отвечал охотно. На второе – хитро улыбался. И пока Баалатон обитал в этом стойле – боевые слоны, думалось тогда, живут лучше, – пока любил шлюху-соседку, пока выслушивал лекции мудреца и разглядывал его перстень, его беззубую улыбку, пока делал все это раз за разом, – мечтал о снящихся с самого детства фениксах. Копил и рассуждал, ограничивая себя в еде и в напитках, отказываясь выпить вина, когда соседка приносила увесистые мешочки серебра, доставшиеся от довольного посетителя. У него тряслись руки. Он ненавидел эту жизнь. Но знал, что иначе не сможет не жалеть денег, брать взаймы, покупать и перепокупать прилавки много после, когда тело его, по мнению других, более благородных женщин, станет, наоборот, слишком пышным.
Так и перебрался от окраины рынка к центру; смотрел, наблюдал, изучал – последний рывок, он знал, будет самым трудным. Должно случиться нечто важное – иначе не пересечь финальную черту; нечто, повторял Баалатон, вспоминая слова старика-мудреца – жив ли он еще, давно мертв ли или вовсе никогда не существовал? – важное, какое-то предзнаменование судьбы, событие, выбивающееся за рамки повседневности: благословение бога-покровителя Карфагена, хозяина жизни и смерти Эшмуна, или лунной богини Тиннит, или пылкого господина жары и огня Баал-Хамона; благословение, открывающее для него, как для героев старых легенд, безграничные возможности.