Я шагаю по аллее мимо тополей, которые вытянулись еще выше, и самшитовых деревьев, которые стали еще толще, опять гадая, вернулась ли я домой навсегда или просто наношу визит, как все эти люди в очереди. Поднимаюсь по ступеням веранды и пытаюсь протолкаться сквозь толпу у двери, но кто-то окликает меня:
– Очередь начинается вон там!
– Я родственница.
– Мы все родственники.
– Я дочь Герцога.
– Господи помилуй! – говорит какая-то женщина почти шепотом. – Это ж Салли Кинкейд!
Головы поворачиваются, толпа расступается, и я прохожу в двери.
Я внутри Большого Дома. Скорбящие заполняют переднюю, но на какой-то миг я перестаю их видеть. Цветочные обои, ковер, который проделал долгий путь из Персии, бронзовая вешалка для шляп и стойка для зонтов с ручками в виде львиных голов, часы-ходики с солнцем и луной на циферблате – все это так знакомо и в то же время далеко, за целый мир от той жизни, которой я жила с тетушкой Фэй. Здесь нет нужды, нет необходимости считать гроши – и мне трудно поверить, что когда-то я жила здесь, что я принимала эти удобство и изобилие как данность. Но воспоминания нахлынули на меня потоком; вот я скольжу вниз по этим узорным перилам, втискиваюсь в тот чулан, играя в прятки с Эдди, пробегаю по этому холлу, когда Герцог кричит: «Я дома!» – и запрыгиваю к нему на руки. Я хватаюсь за балясину, чтобы не упасть. Я дома.
Иду по холлу, осторожно, помня об осанке – держись с достоинством, всегда говорит тетушка Фэй. Скорбящие наряжены в свою лучшую воскресную одежду, одни степенно беседуют, сбившись в маленькие кучки, другие прихлебывают из бутылок и смеясь запрокидывают головы, потому что поминки – это еще и шанс повидаться с друзьями и родичами.
Мне кажется, я слышу его голос, голос Герцога, перекрывающий гул разговоров и звяканье тарелок, и я иду на его звук, поворачивая налево в залу, где красные бархатные шторы на окнах задернуты, и там, посреди всех этих людей, я вижу тело Джейн, вытянувшееся на длинном обеденном столе из древесины грецкого ореха, ее светлое лицо и белое шелковое платье, поблескивающее в мягком свете окружающих ее свечей.
Потом я вижу его. Герцога. Сидящего в своем большом кожаном кресле с подлокотниками, приветствующего гостей. Он такой большой, такой мясистый, выше всех, даже когда сидит; его ржавая борода коротко подстрижена, белая манишка накрахмалена, белая гвоздика приколота к лацкану черного пиджака, и он жестикулирует, размахивая толстой сигарой.
Он бросает взгляд в мою сторону. Лицо словно колет тысячей иголочек. Я машу, улыбаюсь, и Герцог кивает – еле заметно, по обязанности, а потом его взгляд вновь переключается на мужчину, с которым он разговаривает, и ощущение покалывания пропадает, сменившись жаром стыда. Мог ли Герцог не узнать меня? Он снова бросает взгляд в мою сторону, словно передумав, потом его глаза вспыхивают, и он одаривает меня своей знаменитой улыбкой и медленно поднимается с кресла.
– Салли! – говорит он. – Моя маленькая Молокососка!
Я пересекаю комнату – изо всех сил стараюсь не бежать, не подскакивать. Крепко обнимаю его, и он обнимает меня в ответ, но отпускает раньше, чем я, потом отстраняет, держа за плечи, на расстояние вытянутых рук и оглядывает с головы до ног.
– Уже не такая и маленькая, верно? – говорит он.
– Уже нет.
Он тоже выглядит не так, как прежде. Располнел, отрастил брюшко, его волосы и борода цвета ржавчины подернуты сединой.
– Хорошо, что ты вернулась, девочка. Сколько тебя не было? Восемь лет?
– Девять, – говорю я.
Девять лет, одиннадцать месяцев и пять дней. Мне было восемь, когда меня отослали. Восемь лет. В следующем месяце мне исполнится восемнадцать.