Последний человек в Европе Деннис Гловер
© Гловер Деннис, текст
© Карпов С.А., перевод на русский язык, 2022
© Издание на русском языке, оформление. Строки
Copyright © Dennis Glover, 2017
Печатается с разрешения издательства Black Inc, подразделения SCHWARTZ BOOKS PTY LTD при содействии литературного агентства Synopsis.
Пролог
Джура, апрель 1947 года. Его третий день на острове, но первый, когда он смог подняться с постели. Он знал, что должен сделать: перенести на бумагу нескончаемый мучительный монолог, не выходивший из головы уже с… с каких же пор? Со времен его работы на ВВС? Предательства в Барселоне? Встречи с пролами в Уигане? Славных летних дней его юности? Частной подготовительной школы и книг Герберта Уэллса? Он уже и не помнил; возможно, эта одержимость была с ним всегда.
Вид с террасы открывался безрадостный: земля сырая и голая, первые весенние цветы уже пожухли. Поздние заморозки и дожди сделали свое черное дело. Он видел на соседнем поле мертвого теленка, а это неизбежно предвещало крыс. Он заставил себя взбодриться, выпрямился на стуле. Почти рассеянно напечатал наверху страницы «I».
Бросил взгляд на часы. Середина дня – первого по двойному летнему времени[1], а значит, на самом деле двенадцать часов плюс один – или одиннадцать плюс два, как посмотреть. Учитывая строптивость островитян в отношении таких вопросов, никто здесь не знал, который на самом деле час. Он снял часы с запястья, перевел их на час вперед и снова надел.
Нанести первый штрих на бумагу было решительным поступком. Прошлым летом у него уже стало что-то набираться, но только второстепенное, например тайная книга Голдстейна – и ту еще надо бы переписать. Теперь предстояло самое трудное – сюжет. «Дочь священника» и «Да здравствует фикус!» начинались с боя часов, а «Глотнуть воздуха» – с того, как Джордж Боулинг встает с постели. Это легкое начало – пожалуй, даже слишком, но его еще можно исправить в следующем черновике. Тут он почувствовал боль в груди и вернулся мыслями к болезни, но одернул себя раньше, чем они зашли далеко.
Затем нужные слова пришли сами – вихрем, как всегда бывает с хорошими текстами. Он опустил руки на клавиши – и буквы стали проминать бумагу:
Был холодный ветреный апрельский день, и миллион радио пробили тринадцать[2].
Он закурил и перечитал фразу. Что-то не то. Какая-то расхлябанная. Коннолли, как и много лет назад в школе, разгромил бы метрику. Да и радио – от этого попахивает Уэллсом, Хаксли и научной фантастикой: чего-чего, а этого совсем не хотелось. Он взял ручку и принялся за правки. Удовлетворившись, перечитал опять:
Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать.
Теперь обратного пути нет.
I
«Букславерс Корнер», Хэмпстед, март 1935 года. «Он достиг возраста, когда будущее, утратив розовые тона, проступило конкретно и зловеще»[3]. Хорошее предложение, и он положил ручку рядом с блокнотом. «Зловеще». Да, на данный момент это его лучший роман – впрочем, увы, основанный на реальной жизни, причем его собственной. В книге рассказывалось о тридцатилетнем поэте-неудачнике Гордоне Комстоке, который работает в пыльном книжном магазине и снимает комнату на чердаке – считай, уже на полпути к работному дому. Хорошая проза, верил он, должна быть окном – но в данном случае придется ей быть зеркалом.
Он думал, что после публикаций заживет заметно лучше, но на самом деле мало что изменилось, кроме имени – из Эрика Блэра он стал Джорджем Оруэллом, в честь реки в Саффолке, где рыбачил в детстве. Как и тогда, он писал безостановочно – даже на работе в книжном, где ему разрешили сочинять сколько душе угодно, если нет посетителей или новых поступлений. Казалось, не писал Оруэлл только во сне – да и тогда, подозревал он, разум втайне трудится над очередной книгой, статьей или стихотворением, которые проявятся только потом.
Несмотря на всю усердную работу, несмотря на годы, проведенные в бродяжничестве, наблюдении жизни империи да за мытьем грязных тарелок, чтобы писать о чем-то действительно важном, денег больше не становилось. А во внешности – это замечал даже он – уже узнаваемо проглядывали признаки неудачи: волосы не стрижены, протертые белые рубашки посерели, его необычно высокое тело съежилось, а костюмы сделались мешковатыми и бесформенными. Он стал каким-то заплесневелым, попорченным молью, и без денег и успеха можно и не мечтать избавиться от налета бедности. Подвел даже голос – произношение выпускника частной школы, но без жеманности или басовитости, обязательных для успешного писателя. Вряд ли его кто-то спутает с юными и лощеными литературными львами, чьи фривольные модные романы ему приходилось продавать каждый день. Конъюнктурщики!
Он оторвал взгляд от страницы. Снаружи стемнело, при электрическом освещении он видел в витрине только свое отражение. Вообще-то, все не так уж скверно. Воротник по большей части цел, пиджак поношен, но сидит неплохо. Да и съемная комната, справедливости ради, опрятна и приятно обставлена – самое оно, чтобы писать, и к тому же рукой подать до Хэмпстед-Хит. Может, только на четверти пути к работному дому, не больше; все-таки он еще не Гордон.
За размышлениями он рисовал каракули. Он сделался писателем одной силой воли, в процессе чуть не заморив себя голодом, – но вот ради чего, не считая обычного тщеславия, и сам не знал. Он интуитивно понимал, против чего выступает, хоть сформулировать это было непросто. Он выступал против современного мира с его вечным радиошумом на заднем фоне, консервами, безвкусным газированным пивом, готовыми лекарствами, электрическим отоплением и контрацепцией. Выступал он и против религии – ну, это очевидное мошенничество, тут и говорить нечего. Но против чего еще?
Он закурил. Заметил через улицу рекламный плакат «Боврила» с отклеившимся уголком, хлопавшим на ветру. «„Боврил“ – говядина вкратце»[4]. Реклама – вот еще одно зло! А что тогда с политикой? Оруэлл вдруг понял, что об этом толком и не задумывался – разве что ненавидел империализм за то, что из-за него пришлось потратить пять лет жизни в Бирме[5]. Сказать по правде, его интересовали только литература и писательство. Он откинулся на спинку. Писатель без цели или принципов, который пишет о писательстве, – вот кто он такой.
Он закрыл глаза – и на ум сам собой пришел знакомый образ. Он на природе, под ногами – пружинистая почва, спину пригревает солнце. Ясно, что это май, потому что каштаны в цвету, а в воздухе разлит аромат дикой мяты. Он на краю поляны, совершенно один, видит бликующий пруд, где плавают огромные рыбины – немые, свободные, довольные жизнью. Позади шуршит от ветерка вяз, слышится только птичья песня – дрозд. Этот сон он видел прошлой ночью, и теперь тот не шел из головы. Сон был яркий, полный солнечного света: картина с травой соломенного цвета и лазурными небесами, которым тут и там придавали контраст взрывы облачков. Место, где время никуда не торопится и где никогда не настигнет смерть, где не надо спешить или бояться, как нынче, кажется, спешат и боятся все вокруг. Он был уверен, что видел такой сон не раз, но подтвердить это не мог. Возможно, ощущение дежавю – само по себе часть сна, ложное воспоминание. Ведь нельзя доказать, что что-то существует, если единственное доказательство – у тебя же в голове.
Звякнул колокольчик. Покупатель. В отличие от своего Гордона, Оруэлл с нетерпением ждал баталий с покупателями – и шанса поговорить о любимых книгах.
Это была та девушка. Ее звали Айлин, Айлин О’Шонесси, хотя она запретила так себя называть и отзывалась только на Эмили, Э или – для ближайших друзей – Свинка. Он познакомился с ней на выходных – на вечеринке, которую его домовладелица устроила для студентов Университетского колледжа. Айлин была маленькой, с густыми темными волосами и веснушками, лет тридцати или около того. Приятная внешность, проворные движения – она бесспорно привлекала, но при этом и пугала: девушка того типа, которые в своей школе наверняка становятся старостой и часто играют в хоккей. Он представил ее школьницей – спортивный костюм плотно перехвачен на талии поясом с цветами ее дома[6], придавая простой внешности соблазнительный вид, присущий некоторым школьницам.
– Привет! – Она поймала его взгляд на свою талию. – Жутко занят, да? – спросила она с иронией, которую он помнил по прошлой встрече и объяснял модой: в то время это встречалось сплошь и рядом из-за подражания персонажам Ивлина Во, очередного конъюнктурщика. – Надеюсь, не отвлекаю от написания шедевров.
Он закрыл блокнот.
– Еще как отвлекаешь. Это очень важная сцена.
– Надеюсь, неприличная. Ты же все-таки пишешь бестселлер.
– Только слегка неприличная.
Она надула губки.
– Ах, как обидно!
– Если хочешь, могу добавить пикантности.
– Обязательно. Как же без этого.
– А ты в этом разбираешься? Я имею в виду – в непристойной литературе.
– Да будет тебе известно, я училась в Оксфорде. Английская литература, – она заговорщицки понизила голос. – Читала Лоуренса[7], когда никто не видел.
– Да, лучше перестраховаться. В школе я читал под простыней Комптона МакКензи[8]. Меня за это лупили.
– У меня даже диплом есть. Но предупреждаю сразу: только второй степени.
– Так даже лучше: литературе вот тоже слишком хорошее качество идет во вред. Вообще-то, ты можешь мне помочь с важной сценой. Итак, мой герой живет один, в съемной комнате у слишком любопытной домохозяйки, так что ему негде, сама понимаешь…