На «скотовозах» запросто ездили и иностранцы, частенько приезжавшие в институт «по обмену». Лев Яковлич как-то принялся рассказывать про злоключения на московском автовокзале гостившего у нас доктора фон Хауффе.
– Он встал в очередь на автобус. Автобус подошёл, все, конечно, бросились без очереди, автобус ушёл, он остался… – бубнил Профессор. – Образовалась новая очередь. Когда подошёл второй автобус, все опять бросились… Он в третий раз встал в очередь…
– Да что вы нам-то рассказываете, Лев Яковлич? – не выдержал Дедович. – Будто мы не ездим на этих автобусах…
– А я потому именно вам, Виктор, это рассказываю, – вдруг взбеленился шеф, – что это именно вы ездите на этих автобусах! И мне стыдно за вас! Дитрих говорит: «Я понимаю, что штурм автобуса есть ваш национальный спорт, но зачем же они в очередь становятся?!»
Можно подумать, Лев Яковлич сам никогда не ездил на «этих автобусах»! Праведный его гнев, судя по всему, подкреплялся в значительной степени тем, что не далее как позавчера, сама видела, шеф гнался за увозившим меня «скотовозом» и, не догнав, даже грозил вослед беретом, сорванным с лысой головы. Лысина Яковлича обрамлена жёсткими седоватыми кудряшками, отчего доктор химических наук и лауреат Государственной премии выглядел этаким разгневанным фавном в сбитом набекрень жиденьком лавровом веночке.
А сейчас мы стоим в пробке на полпути к Москве, и я мучусь вопросом: Эдька или не Эдька сидит напротив меня в маршрутке? Конечно, я сильно изменилась, но мой голос Эдька узнал бы сразу. Надо позвонить. Кому? На работе ещё никого нет. Мужу?
– Андрей! Андрей! Ты слышишь? Это я, Наташа! Ты слышишь? На-та-ша!
– Понял. Чего тебе? – Андрей терпеть не может, когда его беспокоят на работе.
– Андрей! Мы тут в пробке стоим…
Андрей бросил трубку, а «он» и ухом не повёл. Наверное, это не он – Эдька не мог забыть мой голос.
– Наташка, когда ты поёшь, я чувствую себя русским, – говорил он.
– А ты и есть русский, – обязательно отвечал ему кто-нибудь из наших: Фаридик – весело, Гюля – ласково, Ашот – значительно, подняв вверх указательный палец, Тамарка – застенчиво, а Аркадий – как всегда, очень серьёзно. А Володька Ким, если не обретался в Голландии, обязательно запевал или декламировал «кимовское» же: «А я простой советский полукровка и должен убираться в свой Пхеньян!»
Мы, кстати, так и не узнали, был ли Кимыч в самом деле полукровкой или стопроцентным корейцем. Нас это совершенно не интересовало, потому что…
– Да Владимир больше русский, чем мы все тут вместе взятые! – сказал в сердцах Анатолий Степаныч Игорю Валерьевичу.
Они о чём-то спорили в курилке на лестничной клетке, ожесточённо тыча окурки в края металлической урны, а я поднималась по лестнице, и на моё «здрасьте» добрый Степаныч вдруг окинул меня совершенно несвойственным ему хищным взором. Вскоре всё объяснилось. Наши партийные деятели обсуждали кандидатуры молодых сотрудников для приёма в партию. Володька Ким, впрочем, не подходил им не по национальному, а по половому признаку – по разнарядке требовалась «женщина комсомольского возраста». На меня насели.
– Вы, конечно, думаете, что в партии одни проходимцы и карьеристы, – обиженно говорил Академик.
Нет, я так не думала. Коммунистами были наши отцы. Не знаю, как Фёдор Оттович, а Константин Герасимович и мой папа вступили в партию, уже сделав карьеру. Да и что плохого, если партия поможет человеку занять достойное место? Вот если бы туда взяли моего Андрея! Вечно у него эксперимент не идёт, «крокодил не ловится», а шеф без конца меняет тему диссертации! А я и без партии защищаюсь через полгода. Наверное, женщины там тоже нужны. В партию вступила в сорок восемь лет на пике своей карьеры – преподавателя техникума – мамина подруга тётя Лиля.