Мальчишки ловили рыбу, а мы ходили по ягоды, высыпавшими сказочной рубиновой мозаикой по ярко-зелёным пушистым мхам. Как-то путь в лагерь мне преградило большое стадо коров без пастуха, переходившее ручей по маленькой насыпи. Коровы были какие-то странные, поджарые и без вымени, – мясная порода, что ли. Этих животных я опасалась. А каждая, став на насыпь, вопрошающе на меня смотрела. «Проходи!» – говорила я. Корова послушно трогалась, но на её место заступала другая. Казалось, им не будет конца. «Проходи!» – я поставила на мох котелки с земляникой. От этой повинности меня освободил Эдька, появившись на опушке. Он засмеялся и шлёпнул ближайшую к нему корову по чёрно-белому костистому заду. Все коровы будто только и ждали этого – не обращая на меня внимания, радостно бросились одна за другой через ручей.

А вечерами сидели у оранжевого огня, и я подбирала на гитаре (Андрей не хотел её брать, но вот – пригодилась!) песню, услышанную в вагоне от студентов в стройотрядовской форме:

Размытый путь и вдоль – кривые тополя.
Я слушал неба звук – была пора отлёта.
И вот я встал и тихо вышел за ворота,
Туда, где простирались жёлтые поля…

– М-м-м… Та-та-та… Эдька, не помнишь, как там дальше?.. Та-та-та-та… А издали тоскливо пел… гудок совсем чужой земли, гудок разлуки…

– Но, глядя вдаль и в эти вслушиваясь звуки, я ни о чём ещё тогда не сожалел… – подсказывал Эдька, а после песни сказал тихо: – Я, ребята, чего-то нашего Кимыча вспомнил…

…И вдруг такой тоской повеяло с полей!
Тоской любви, тоской былых свиданий кратких.
Я уплывал всё дальше, дальше – без оглядки
На мглистый берег глупой юности своей…

К Андрею Эдька относился с необыкновенным уважением: «Андрей тоже так думает?», «А Андрей тебя отпустит?» – в этот самый карельский поход, куда Андрея поначалу не хотели брать как никогда в глаза не видевшего байдарки. Взяли по настоянию Эдьки.

А до появления Андрея Эдька даже пытался выдать меня замуж.

Подходит как-то с таинственным видом:

– Наташка, мы с Аркадием решили познакомить тебя с Кандидатом.

– Это ещё кто?

Оказывается, действительно кандидат наук, младший научный сотрудник из лаборатории Аркадия.

– Ты не смотри, что он… халявый, – с запинкой говорит Эдька. – Он умный парень…

– Что значит «халявый»?

– Ну, пофигист…

Я выждала недели две.

– Ну и где ваш Кандидат?

– Ты знаешь, Наташка, – Эдька замялся, – мы с Аркадием решили, что он тебя недостоин. Тебе надо москвича!

Да, Москва была моей печалью. Сибиряк Эдька не понимал этого, но очень сочувствовал. А я тосковала по студенческим временам, по моему институту на Малой Пироговской в старом здании Высших женских курсов, по скверику Мандельштама (не поэта, а, кажется, физика), в который мы бегали между лекциями смотреть на уток и есть пончики, по общежитиям на «Студенческой», заметаемым в летнюю сессию тополиным пухом… Да и за каждой пуговицей или, скажем, молнией для юбки надо было в те годы таскаться в Москву – в Академгородке на двадцать тысяч жителей был один-единственный универмаг.

Я и ездила каждую субботу независимо от погоды, ходила по любимой Маросейке, теперь заставленной машинами, а тогда совершенно пустой улице Богдана Хмельницкого, где, кстати, был целый фирменный магазин «Пуговицы», и твердила про себя, как молитву:

Опять опавшей сердца мышцей
Услышу и вложу в слова,
Как ты ползёшь и как дымишься,
Растёшь и строишься, Москва…

В Москву приходилось ездить и по работе, мы постоянно вели совместные исследования с московским филиалом нашего института. Маршруток не было, как, впрочем, не было и пробок, но всё равно приходилось по полтора часа тащиться со всеми остановками по совершенно пустой дороге в рейсовом автобусе, называемом «скотовозом». Взять билет на экспресс было почти невозможно, да и разница в стоимости была ощутимая – тридцать семь копеек, обед в институтской столовой.