А поезд, пыхтя, мчал дальше на восток, на кровавую полоску занимающейся зари, потому что жизнь и тогда была «как дальний путь, непоправима и глубока, как рана ножевая». Это не так давно написал московско-канадский поэт Бахыт Кенжеев, полуказах, полурусский, как мои двоюродные братья Толик и Славка. Бахыту, в отличие от меня, в своё время хватило баллов на химфак МГУ, который он с успехом и окончил. Несмотря на это, он, как и я, давно уже бывший химик. И по иронии судьбы – тоже переводчик, только не в «Вестях», а в Международном валютном фонде. И поэт – милостью Божией.
А мой дед с бабушкой добрались до Читы, где пребывало тогда великое множество разноплемённого народа. Дед, говоривший на всех языках, к отчаянию бабушки, без конца приводил гостей. Однажды к ужину явилось чуть ли не тридцать человек пленных японцев. Все тридцать по очереди целовали бабушке руку, называя её «мадам». Сидя за столом, они вдруг одновременно, как по невидимой команде, вскакивали, издавали визгливый вскрик и разом сгибались в поклоне, точно срубленные по пояс.
Белочехи звали деда в Европу. Такой инженер, как он, был бы обеспечен на всю жизнь в любой стране – в Германии, Франции, Америке… В первый раз в жизни (и, возможно, в последний) дед не посоветовался с бабушкой, вежливо отказался, просто сказав: «Я – русский!» – и поехал назад, к большевикам. И опять химические заводы в Киеве, Николаеве, Одессе…
Дед часто менял города: на каждом заводе он очень быстро становился заместителем директора или главным технологом и любившие его рабочие выдвигали товарища Преображенского в депутаты, в партию, а ему надо было скрывать происхождение, что не всегда получалось. В Одессе, например, он помимо работы на заводе преподавал химию и иногда на лекции, забывшись, обращался к студентам: «Господа!»
– Господа все в Чёрном море, – спокойно поправляли с «Камчатки», и лекция продолжалась.
В тридцатые годы деда уже не выдвигали в депутаты, а посылали на пусконаладку советских химических заводов – в Воронеж, Череповец, Москву…
Перед самой войной дед даже ездил в составе делегации советских инженеров-химиков в Германию. Я узнала об этом от нашего старенького завкафедрой технологии нефтехимического синтеза Леонида Исааковича. Советских специалистов торжественно встречали на вокзале – несколько машин, на каждой по два флажка: красный советский и фашистский со свастикой.
Мой дед и совсем молоденький тогда Леонид Исаакович переглянулись, дед было ступил вперёд, но Леонид Исаакович удержал его за локоть:
– Простите, Сергей Николаевич, но это должен сделать я. Ich… wir werden in diesem Wagen nicht fahren![1]
– А что такое? – удивились фашисты. – Ах, это… – небрежный кивок в сторону флажка со свастикой. – Так мы уберём!
Дед умер в шестьдесят втором. Мне не было и трёх лет, и я, конечно, совсем не помню его. Запомнила только голос, даже не сам голос, а необыкновенно добрые, мягкие, я бы сказала, типично «интеллигентские» интонации: «Соня, Олечка, идите скорей…»
Соня – это моя бабушка София Никитична, папина мама. Она пережила деда на четыре года, и я хорошо её помню. Бабушка очень вкусно готовила и читала французские романы в тяжёлых «мраморных» переплётах, напоминавших мне шкуру анаконд и питонов – этих змей я часами рассматривала в таком же дореволюционном Бреме. Бабушкины книги до сих пор лежат на даче. В нашей семье по-французски больше никто не читает.
Второй мой дед, Фёдор Михайлович, мамин отец, был врачом. Он родился в волжском городе Николаевске. Теперь это город Пугачёв Самарской области, а когда-то Николаевск относился к Астраханской губернии. Семья была чиновничья, служили из поколения в поколение по почтовому ведомству, сопровождая вагоны с почтой по железной дороге. Родители Фёдора Михайловича рано умерли (холера, что ли), и воспитывал его дед, в молодости бывший по семейной традиции почтовым железнодорожным ямщиком, а потом дослужившийся до почтмейстера.