В таком состоянии нас и застала мама, прилетевшая со своей демонстрации.
– Товарищи, вы же интеллигентные люди! – восклицала она, таща из шкафчика шуршащую крахмальную скатерть. – Ваничке простительно – богема… Но ты, Геннадий…
Дядя Ваня был режиссёр-документалист.
Мне тоже досталось:
– Здоровенная же девка! Могла бы сообразить…
– Лёля, оставь… – морщился папа.
– Елена Фёдоровна, не хлопочите, мы на минуточку, – конфузился Василий Иванович.
Конечно, их «минуточка» затянулась допоздна, но за белоснежной скатертью о Шукшине в тот вечер уже не говорили. Зато пели песни. После «Синего троллейбуса» Василий Иванович затянул «У незнакомого посёлка, на безымянной высоте…». Это получилось так хорошо, что даже мама перестала бегать на кухню и пела вместе с ними.
Правда, после песни она снова заметалась – раскрасневшаяся, в красивом сиреневом платье и привезённых из Прибалтики крупных янтарных бусах, с выражением почти отчаяния:
– Ах, бефстроганов подгорит!
– Мама, я принесу… – шептала я, но она меня не слышала и не видела.
– Лёля, прекрати немедленно! – грозно кричал дядя Ваня.
– Леночка, побудьте с нами, – лепетал уже пьяненький Василий Иванович, норовя поцеловать ручку, ставящую на стол очередную салатницу.
И только папа, как и я, знавший, что маму в чаду гостеприимства ничем не остановить, безнадёжно махал в её сторону рукой и подливал дяде Ване:
– Иван, а ты помнишь…
Потом вдруг заговорили о близящемся Дне Победы, об обороне Москвы, и кто-то произнёс: «Дмитров».
– Так вот же, Оля с классом недавно ездила на экскурсию, – сказал папа.
Все обернулись ко мне – я сидела «с ногами» в углу дивана – и Василий Иванович, грузно развернувшись ко мне всем корпусом вместе с затрещавшим под ним стулом, рассказал вроде бы специально для меня, как страшным морозным декабрём сорок первого его дядя, двадцатилетний московский ополченец, лежал в окопе под Дмитровом. Они замерзали и уже ни о чём не думали и ни на что не надеялись, как вдруг перед рассветом заговорила с нашей стороны артиллерия. Это была артподготовка, но они этого не поняли, их же не предупредили… А когда рассвело, они увидели, как по дмитровским холмам бесшумно скользят на лыжах автоматчики в белых маскхалатах.
– Как ангелы! – сказал Василий Иванович и взмахнул руками.
Это были подошедшие к Москве сибирские батальоны. И тогда они поняли, что спасены. И Москва спасена!
– А вы где были во время войны, Василий Иванович? – спросила я от смущения, чтобы что-то сказать: мне казалось, что все смотрят на меня как-то испытующе.
– В Казани, в эвакуации, – виновато ответил он. – Мне, Олечка, одиннадцать было… – И беспомощно развёл руками.
Было первое мая семьдесят пятого года. На груди у мамы медово переливался прибалтийский янтарь, а в распахнутые окна нашей хрущёвки ломилась зацветающая черёмуха.
Я очень тосковала по так и не прочитанной книжке Фёдора Ивановича – отнимать её у Лёшки было совестно, а в магазинах никаких книг Ф. И. Гиренка больше не попадалось. И вдруг соседи по даче, Васильевы, узнав от мамы, что я интересуюсь философией, дали для просмотра кассету с «Философскими чтениями» – передачей телеканала «Спас». Этот «Спас» наряду с какими-то ещё кабельными каналами совершенно бесплатно ловился в нашей Курослеповке, наверное, оттого, что рядом располагался одноимённый академгородок с собственным телевидением.
Телевизионный Фёдор Иванович ещё больше напоминал шукшинских героев. Мягко и виновато улыбались добрые и чуть лукавые глазки врубелевского Пана в тон голубенькой рубашечке.
– Вы, кажется, не любите интеллигенцию? – с тонкой улыбкой спрашивала красивая ведущая, кандидат философских наук.