А если всё это не так, то лучше бы и мне не рождаться… Это было именно то, о чём я всё время думала, но почему-то не смела произнести вслух. И никому никогда не говорила, даже папе, когда мы слушали по телевизору мерзкие разглагольствования какой-нибудь «Культурной революции» о «патриотизме – последнем прибежище негодяя» и папа морщился: «Да выключите вы эту гадость!» – а Игорь легкомысленно отвечал: «Да ладно вам, Геннадий Сергеич! Это даже любопытно!» Папа фыркал и уходил на кухню.
В редакции я немедленно рассказала Павлику и Лёшке о своём открытии Фёдора Ивановича. Оказалось, Павлик его прекрасно знает, то есть не лично конечно. Просто жена Павлика Маша училась на филологическом и ходила на лекции профессора Гиренка. А Машин знакомый с философского факультета, ученик Гиренка Алексей Нилотов, даже написал статью о любимом учителе: «Гиренок как растлитель».
– Как это?!
– Не пугайтесь, Ольга Геннадьевна! Имеется в виду – растлитель философов.
Лёшка всем этим крайне заинтересовался и выпросил у меня «Патологию». Мне очень не хотелось с ней расставаться – Лёшка ведь только верстает быстро, а читать будет годами. Но с другой стороны, человек, возможно, впервые за много лет собрался что-то почитать вместо смотрения «Дома-2»… Я отдала книгу, бросив прощальный взгляд на большую, во всю страницу, фотографию Фёдора Ивановича. На ней немолодой уже, худощавый и узкоплечий человек в сером джемпере что-то говорил, подняв брови домиком и поднеся к подбородку крупную мужицкую ладонь с длинными, как у моего дяди Жени, «музыкальными» пальцами. Своим простецким лицом, напоминающим сваренное вкрутую и облупленное яичко, он нисколько не походил на своего великого тёзку Шаляпина, в простонародных чертах которого, казалось мне, изначально угадывалась будущая барственность и аристократизм. И уж тем более не был он похож на другого своего, не менее знаменитого тёзку – Фёдора Ивановича Тютчева, дворянина и дипломата, тем не менее почему-то представлявшегося мне нигилистом-интеллигентом из разночинцев. Должно быть, из-за очков, худобы и длинных волос. И на алтайского земляка своего, Василия Макаровича Шукшина, Гиренок, пожалуй, похож не был. А вот на шукшинских чудиков – даже очень. Наивным, беззащитным взглядом и смущённой, по-детски беспомощной улыбкой.
– Вася был, конечно, да-а… – задумчиво говорил дядя Ваня, однокурсник Шукшина и одноклассник моего папы. И в голосе громадного дяди Вани, занимавшего собой почти всю нашу шестиметровую кухню, серебряной стрункой звенела нежность.
Это было у нас на кухне. Я училась в девятом классе. Папа и Василий Иванович, завкадрами папиного института, пришли с первомайской демонстрации, а дядю Ваню они встретили во дворе.
Василий Иванович разливал «Столичную» по хрустальным стопочкам, дядя Ваня резал «Краковскую» колбасу со шкурками на газете «Известия», а папа, подняв брови, озабоченно рассматривал вытащенную из холодильника и вчера ещё почищенную и нарезанную мамой селёдку в тонких прозрачных луковых кольцах и лунных бликах постного масла:
– Кажется, луку маловато… Оля, очисть-ка небольшую…
В таком состоянии нас и застала мама, прилетевшая со своей демонстрации.
– Товарищи, вы же интеллигентные люди! – восклицала она, таща из шкафчика шуршащую крахмальную скатерть. – Ваничке простительно – богема… Но ты, Геннадий…