В четырнадцать я начал писать свой первый роман. Бросил. Стал писать стихи. Поначалу мама принимала их за списанные у кого-то строки, но, как только признала моё авторство, стихи напугали её до такой до такой степени, что под страхом смертной казни мне запретили думать о поступлении на гуманитарный факультет. Впрочем, я был даже рад. Это означало, что мой выбор профессии инженера-печатника всех устроит.

Я подружился с Наташей и два раза в неделю ходил вместе с ней на дополнительные занятия по физике, где узнал много нового не только о физике, но и о школьных тихонях. Наверное, у всего должен быть свой предел. Особенно, предел должен быть у приличия. Вроде того, что пять дней в неделю по десять часов ты обязуешься носить идеально отглаженный костюм, галстук, запонки и узкие ботинки, а в выходные не вылезаешь из рваных треников с вытянутыми коленками и прожжённой в причинном месте дыркой от сигареты, майки-алкоголички и стоптанных кедов, которым сто лет в обед. Точно также должен существовать предел у тихих девочек из достопочтенных еврейский семейств. И мне даже понравилось то, что я у Наташи был шестым по хронологическому счёту и одним из четверых, с кем она виделась еженедельно.

Началось у неё всё с одного милого паренька — молодой предприниматель, в разводе, сын от первого брака. Он сделал пятнадцатилетней Наташе предложение и обещал всю жизнь носить её на руках. Остаётся неизвестным, исполнил бы он своё грандиозное обещание или нет, если бы в один прекрасный день не узнал, что возлюбленная беременна. Причём от его лучшего друга и партнёра по бизнесу. Оба бизнесмена укатили в туман. Наташа сделала аборт и недолго переживала, так как на занятиях музыкой внезапно познакомилась с безумным панкрокером-барабанщиком. Это был барабанщик-«вторник». Места «среды» и «пятницы» долго пустовали. Как нетрудно догадаться, в последствии их занял я. «Понедельник» был отдан женатому учителю английского. «Четверг» — пытающемуся безопасно гульнуть на стороне недо-холостяку из ближайшего города. В субботу и воскресенье Наташа заслуженно отдыхала.

Можно было бы подумать, что я в этом замкнутом круге любовников чувствовал себя незначительной марионеткой, которой отщипнули скромный клочок времени подле недосягаемой богини. Но я к своему положению отнёсся с долей сухого прагматизма. Я выделялся уже хотя бы тем, что знал всё и обо всех в то время, как другие пребывали в неведении друг о друге. К тому же двойная порция серотонина в неделю насыщала меня достаточно, чтобы не обращать внимания на колкие замечания дома и не анализировать глубоко, насколько порочна такая связь. А ещё Наташа любила мои стихи. И вообще всё, что я пишу. Ей первой я прочёл свой неоконченный роман про космические путешествия, затем рассказ о треволнениях мятежного ума.

Мы лежали голые на одеяле, которое расстелили на полу. Из окон лился свет, большой и чистый, похожий на доброго волшебника из сказки. Он нас обнимал и не осуждал. Это был май. До последнего звонка оставались считанные деньки. Наташа слушала внимательно. Она понимала каждое слово. Рассказчик, он же — автор, он же — лирический герой, делился болью невоспетой революции, когда один парадокс возраста сменяет другой, и если ещё каких-то пять-шесть лет назад — ах, как давно! — я жил, подчиняясь семейным ценностям, страхам, выверенному курсу, то теперь я всё понял. Мне едва шестнадцать, но я уже прозрел, увидел глупость каждого момента истоптанного пути обывателя. Все эти сложенные один за другим этапы — школа, институт, женитьба, дети, старость с внуками — ничто в сравнении с тем, к чему можно стремиться и чего можно достичь, если верить в свои силы. И даже если я — сын простого рабочего и медсестры, никем неизведанно, куда я приду и куда закинет меня судьба.