И мозг спасает тебя. Он не позволяет длиться этому чувству дольше пары десятков секунд. Вы успокаиваетесь также быстро, как и только что впали в оцепенение. Еще сердце колотится сильнее обычного, еще тревога, с каждой секундой становясь все слабже и теряя очертания, сбивает ваше дыхание, но вот она растворяется в сонном мороке, и вы, перевернувшись на другой бок, засыпаете. А утром, в залитой солнцем комнате, в струях горячего душа, в запахе кофе из кружки, в телефонных звонках коллег и переписок с друзьями – нет места вчерашним страшным мыслям. Они исчезают без следа, не оставив даже малейшего горького послевкусие по себе. Вы даже можете попробовать подумать об этом теперь, сидя в метро по дороге на работу, или стоя в пробке, слушая новости по радио, но никак это вас не тронет; вы не испытаете ничего даже отдаленно напоминающее то страшное чувство абсолютной безнадежности, какое испытали накануне ночью.

Однажды, будучи семнадцати лет отроду, и Герман впервые осознает это, за мгновение до сна. Но спасительный блокиратор в его голове не сработает.

С тех пор он думал о своей смерти постоянно. Первые годы это изводило его, лишала покоя. Сначала мысли эти отравляли сознание только по ночам, когда утихала суета дня, и все вокруг затихало. Но постепенно яд просочился в него так глубоко, что оставался в нем и к рассвету. К двадцати годам Герман ощущал неизбежность смерти беспрестанно. Липкий, навязчивый страх не отступал перед спасительными доводами разума, оберегающими нас трюизмами того рода, что умирать нам еще очень не скоро, лишь в глубокой старости, вместе с которой придёт и смирение. Механизм защиты сбоил. Мысли, парализующие от ужаса большинство из людей лишь на мгновения, вытесняясь хлопотами и думами о дне грядущем, в Германе приобрели хронический характер. Тогда страх его принял иную, менее острую, но зудящую форму. Герман свыкся с этим, как рано или поздно человек свыкается с чем угодно. Ложась в кровать, все так же последней мыслью уходящего дня была мысль о смерти, но теперь от нее не бросало в пот, не перехватывало дыхания, она не вызывала бессонницу. Образы, некогда ослепляющие своей реалистичностью, видения себя в последний день жизни, такого единственного, с неповторимым сложным движением электрических импульсов в мозгу, с уникальным сознанием, превратились для Германа в подобие слабого отголоска когда-то острой, а сейчас еле ощутимой зубной боли. С годами прошли и они. И, думая о моменте, когда сердце его сократиться в последний раз, он, однако, не испытывал более ничего. Нет, он не перестал бояться ее вовсе. Но страх больше не жил на поверхности его сознания, он растворился где-то в глубине желудка и равномерно впитался в кровь.

У Германа появилось – а вернее сказать, с него все и началось – необычное хобби. Он собирал «продолжительности жизни» других людей и проецировал их на себя, то пребовляя годы к своему возрасту, то отнимая «лишние». Он делал это машинально, быстро считал в уме и, в зависимости от результата, настроение его менялось. Впрочем, смены настроения проходили незаметно для окружающих, потому как были незначительны даже для самого Германа. Что-то похожее случается если, скажем, в магазине вдруг не оказалось йогурта с каким-то определенным, вашим любимым вкусом, и немного, самую малость расстроившись, вы берете какой есть. Или не берете никакой. Мелочь.

Мелочь – какое отношение смерти незнакомых Герману людей, имеют к нему? Что они доказывают?

А вот что.

Они формируют статистику. Каждый человек, умерший в возрасте до тридцати лет, увеличивает процентную вероятность того, что и он, Герман, может оказаться среди них. Каждый доживший до глубоких морщин – прибавляет шансы попасть в их ряды. Любой, годы жизни которого Герман мог узнать, обрабатывался им с точки зрения количества прожитых лет.