Довоенные колхозные годы в нашей деревне не походили один на другой. Как в поговорке: то густо, то пусто, то нет ничего. Но общественная жизнь брала своё, и вскоре во всех Кузьмичах не осталось ни одного единоличника.

А годы шли. Подрастали сыновья и дочери, старели отец и мать. В сорок первом нагрянула война, убавившая нашу большую семью: вслед за Петром ушёл на фронт Антон, а затем призвали в армию и Ивана. Война не спрашивала, кому сколько лет и каково здоровье. Много лет мучившийся грыжей, как бы наградившей отца за тяжёлую многолетнюю работу, он и в военные годы, заканчивая отсчитывать седьмой десяток, не помышлял об отдыхе.

Последние две мои встречи с отцом произошли в сорок пятом – победном году. Раненный немецким снайпером пулей навылет под Кенигсбергом, я лечился в госпитале в Павлово-на-Оке под Горьким. Там и застал меня выстраданный потом, кровью и жизнями миллионов людей День Победы. А через пять дней после того, как замолчали многочисленные военные фронты, я выписался из госпиталя как выздоровевший. Велико было желание попасть на родину, встретить отца, мать, сестрёнок, братишек, родную деревню, Сылву, Танину гору и многое-многое другое. Препятствовали этому только документы. Они предписывали мне прибыть в Москву, в отдел кадров военного округа. Как значилось в предписании, я обязан был явиться туда 24 мая 1945 года. Как ни упрашивал я начальника Павловского госпиталя, коменданта Горького и коменданта станции Горький разрешить мне заехать на Урал, они остались непреклонны. Не помогло ни упоминание о том, что в моём распоряжении есть ещё десять долгих суток, ни то, что я только что выписался из госпиталя. Тогда я рискнул рвануть на родину самовольно, хотя бы дня на три, не собираясь, однако, ни на час опоздать в отдел кадров округа. На станции Горький под видом знакомого, провожающего девушку-солдатку, я, взяв её чемоданчик, благополучно вышел из вокзала на перрон и сел в вагон.

А под утро шестнадцатого мая поезд доставил меня на территорию родной Свердловской области, в край многочисленных заводов и бескрайних лесов, бурных рек и высоких гор. Майская тёмная и тёплая ночь победного года прикрывала поезд и спавших в нём пассажиров. Ещё шесть часов езды до родной станции, но мне о сне и не думалось.

Всякий раз, подъезжая к родным местам, волнуешься непременно, переживаешь обязательно, наливаешься новыми силами. Но волнение, охватившее меня в ту памятную майскую ночь, не сравнить ни с каким другим: настолько особым, неповторимым, неописуемым оно было. Хоть и не видно ничего в темноте ночной из вагонного окна, но глаза так и впиваются в мелькающие мимо силуэты елей, пихт, гор, домов, столбов. За станцией Кунгур стали попадаться места близкие, дорогие, понятные, напоминающие о родине и годах молодости. Засверкала, заблестела, зашуршала на перекатах река Сылва. Сердце ёкнуло при мысли о том, что она, прежде чем оказаться здесь, так же живо пробежала в Ивановичах, мимо окон отцовского дома. Уставившись на горную красавицу, я подумал: может, отпечатались в ней и места родные.

А по обе стороны полотна железной дороги – дремучие уральские леса. Казалось, словно зенитные орудия, вечно стоящие на страже седого Урала с его несметными богатствами. Им повезло: они не слышали шелеста снарядов, воя мин, визга пуль. Под их кронами стоял я в октябрьский вечер сорокового года, отправляясь в неведомый, героический, романтический мир – Красную Армию. Неужели четыре года прошло с тех пор! Да таких года – огненных, смертельных, военных! И все ли, кто стоял в тот вечер под этой крышей, ходят сейчас по земле! Сердце замерло, когда до ушей донесся знакомо певучий, быстрый говор женщины. Можно было не видеть ее лица, но без ошибки сказать, что женщина эта – не смоленская и не украинская, а именно уральская. Таким же голосом, так же нараспев, такими же особыми, понятными только уральцам, словами, говорила она, как и мама, не знавшая еще, что сын ее возвратился с войны и стоит сейчас, волнуясь и переживая, на родной станции.