– А ну, живо беги домой, – повелительно сказал отец.

Пётр ни с места.

– Кому говорят! – уже с нескрываемой злостью громко сказал отец.

Пётр по-прежнему не отрывался от кошевы. Тогда отец легонько ударил его витнем. Пётр отстал. Но отстала от его языка и полоска кожи, примёрзшая к железному пруту.

Знаю, что играл отец и на гармошке. Но, возвратясь однажды из гостей в сильно пьяном виде, он ни за что ни про что швырнул ту гармонь в затопленную русскую печь, и с тех пор никто не видал у него в руках гармошки.

Праздник праздником, гости гостями, но отец не забывал и нас, ребятишек, особенно после Рождества, когда в моде ряженые, по-уральски – шуликуны. Вывернув наизнанку и напялив на себя длинный, видавший не одну вошь и перенесший не один жестокий мороз тулуп, накрыв свою, настоящую, бороду бородой из кудели, подрисовав лоб, нос и щеки углем и сажей, отец садил нас, довольных и смеющихся, в сани и гнал по мягкой, но холодной снежной дороге под гору. Дом Калины Глухого оставался в стороне, влево, Кузьмы Борисовича – вправо, Гришки Ваничкина – влево, Оноса – вправо. Рады-радёхоньки, следом за тятей входили мы в избу к дяде Антону – Антону Трофимовичу Калинину. Смех соединялся со смехом, шутка – с шуткой, забава – с забавой. Кто-то чиркнул и поднёс к тятиной бороде спичку. Вместе с артистической, париковой, кудельной бородой чуть не была сожжена своя, настоящая, неподдельная борода.

Неграмотный отец выписывал «Крестьянскую газету» и журнал «Лапоть». И на сходки /собрания/ ходил, и немое кино, как только его начали показывать в деревне, смотрел.

Наступала неспокойная, переломная, небывалая в жизни крестьян пора – пора коллективизации. Несмело, с опаской и оглядкой вступали в колхоз один за другим соседи. Немудрено догадаться, какая буря бушевала в душе моего отца. Отец, дед, прадед и прапрадед – словом, все предки жили единолично. А тут на тебе – колхоз. Плохо жили до колхоза, а вдруг будет ещё хуже того? Ходил, присматривался отец к первым колхозникам, чесал затылок, думал, ворочался ночами, кашлял, кряхтел, не спал. Работящий, тихий по натуре, привыкший хоть и к скудным, но своим, десятинам земли, к ленивому, но своему Воронку, отец не решался идти в колхоз. Не жаль было отцу, кажется, только сохи да деревянной бороны. К осени, увидев, что соседи, поработав год сообща, привезли домой зерна не меньше, а больше, чем они выращивали раньше, живя единолично, отец не на шутку задумался. Может, и нам записаться в колхоз, размышлял он вслух. Куда все, туда и мы.

– Да что ты, Трофим, побойся бога. Разве пойдём мы в колхоз. Столько лет жили без колхоза, неужели не проживём и дальше? – говорила мама.

Зимним морозным утром тридцать второго года, щурясь от заглянувшего в окошко солнца, отец усадил старшего сына Петра за стол и твёрдо сказал:

– Пиши-ка, сынок, заявление, чтобы приняли нас в колхоз.

Вскорости несколько деревенских мужиков, поддавшись слухам о том, что у тех, кто вступил в колхоз, обобществят не только лошадь, но и корову, но и кур, но и овец, стали выходить из колхоза. Вышел и отец. А брат его старший – Савватей Захарович – смекнул, что не худо вообще оторваться от родного места и податься в далёкую Сибирь: авось там никаких колхозов нет. Собрав пожитки и заколотив дом, он действительно уехал в Горную Шорию, но года через два возвратился обратно и, не говоря никому худого слова, записался в колхоз.

Оказавшись в коллективном хозяйстве, отец остался верен своей рыбацкой привычке. Уже возглавляя небольшую бригаду рыбаков, он сдавал рыбу в колхоз. За это ему, как полноправному члену колхоза, начисляли трудодни. А зимой сторожил колхозный склад с зерном на бывшей усадьбе раскулаченного Еремея Ивановича Калинина.