Почти зима Иоланта Сержантова

На чёрный день

Замечали ли вы, с каким громким, прямо-таки оглушительным стуком падают комары на подоконник в темноте. Позволительно ли списывать это на обострённое восприятие или вернее – на особое натяжение барабанных перепонок, по которым, как по детскому барабану, закруглёнными на концах палочками стучится окружающее. Будит нас и в нас человека:

– Трам-та-ра – ра-рам! Трам-та-ра – ра-рам!

Можно заставить себя не обращать внимания на этот мерный шум, попробовать не слушать его, заставить себя не слышать, но он, всё одно, достучится однажды, минуя наши придуманные радости и неподдельное горе. В самый неподходящий момент.

– И что тогда?

– Да, ничего, в общем. Удостоверится, что разбудил и пойдёт тормошить, тревожить следующего.

– И всё?

– А вам того мало? Человек с рождения всё спит себе и спит. И наяву, и во сне. Ну, во младенчестве оно понятно и простительно, но дальше-то, дальше, – словно по привычке. Живёт как все, по примеру, по указке будто разум, данный ему при рождении, оставляет прозапас, нетронутым. На чёрный, так сказать, день.

Да уж как разбудит его тот тарарам, будет после разбираться с собой, растревоженным. перестанет заниматься самолюбованием, самобичеванием, оставит жалеть себя, оттолкнётся ото дна собственных печалей и примется за прочих.

– За которых?

– Экий вы непонятливый. За тех, которым худо, хуже, чем вам.

С оглушительным стуком падает на подоконник комар. Если он слышен, этот звук, значит чувства остры, как тот карандаш, и ты готов уже писать книгу своей судьбы. Не под диктовку. Сам.

Зависть

Всхлипывает пруд, вздыхает лягушонком часто, вздрагивает от прикосновения к нему обветренных пальцев зимнего дождя.

Одинокий комар летит над водой, провожая его взглядом, синица встряхивает головой, будто отгоняет видение. Но комар не делается вровень с серым небом, не обращается снежинкой, не падает на землю, меняясь в лице, не приникает к пруду и не сливается с ним.

– Гляди-ка, зимы откушано почти наполовину! А тут – комар!

– Да где ж половину? Треть!

– Тоже немало. Ко всему прочему, то лишь по численнику счёт, а как оно будет в самом деле, покажет март.

– Что там март… Чем ему будет похвастать!

– Завьюжит, по обыкновению.

– По чьему это, позвольте спросить?

– По земному, настоящему, природному.

– Завидую я вам, батенька.

– Чему это?

– Наивности вашей, незлобливости… Принимаете действие жизни без упрёка, без упования… Редкое нынче качество! Впрочем, не судите строго, – завидую наибелейше!

– М-да… Мне бы должно благодарить вас, а не складывается, каюсь. Ибо, не будучи расположен сколь-нибудь перечить, должен всё же, заметить вам, что едва слышу «Завидую вам наибелейше, сударь!», – тут уж и не знаю, радоваться или печалиться. Опять же – не в обиду! – но как ни обеляй зависть, всё одно – сомнительна она.

Растревожило пруд дождиком, растрясло по пути из зимы в лето. А в дороге всякий тем только и занят, что приятной беседою, да каруселью из картин местности за окном…

А может кто?

Стволы дерев дремлют вповалку на поляне, отлёживают бока поперёк просек и на время ставят крест поверх косовых.

Прежде, чем рухнуть наземь и раствориться в прошлом, деревья стоят подолгу, привалившись друг к дружке или спиной, или боком, или макушками. Спинка ровная, держат себя с достоинством.

Есть те, что сплетаются кронами, как влюблённые пальцами рук, или вяжут один другому косы и венки, не разбирая, – где чьи пряди.

Иные, будто подгулявший верзила-переросток, возлежат на руках низкорослых, но крепких, в самом соку кустарников.

Встречаются, которые стоят оперевшись о соседа раскинутыми на сторону руками ветвей, а то и самым морщинистым лбом к долгому плечу.

Падают тоже всяк на свой манер. То, ровно подкошенный, обрушится на всё, что внизу, да подомнёт под себя проходящего. Те, что посовестливее, сползают тихонько, не желая причинить беспокойство никому. Бывают, которые ещё успевают пошарить по дуплам, пока оседают на землю, разорить кладовые и гнёзда, а то и кладку.

Как бы там ни было, сколько бы не держалось дерево, как бы долго не поддерживали его сотоварищи, да только, коли упал, ни за что не подняться уже. Деревья не птицы, хотя кажутся куда как сильнее их.

Видали мы тех птах, кой, расшибаясь об оконные стёкла, словно рвали рубаху на груди в последний миг, так что отлетали пуговками перья. Босые и неодетые, выбегали мы подобрать бедолаг, и омывая их слезами, тщились расслышать биение их сердца.

И не было слаще музыки, чем тот частый стук из небытия в ворота жизни.

– Жива! – не веря себе, шептали мы, а спустя ночь, сытой выпускали в сад.

Отчего ж с деревами не так? Никто не прильнёт к их крепкой груди и ничья слеза не сбежит со щеки на морщину коры.

Хотя, быть может, когда-нибудь и отыщется некто, способный любить не только себя…

Деревья, они ведь тоже умеют это, но молча. Мало кто может эдак-то, точно так, из людей…

Семечки

Ты-бы-дым колёс пассажирского. это не просто перестук, но музыкальный ритм, три четверти, ритм вальса, в коем кружит детство.

Детство наивно и потому болтливо, поверяет своё сокровенное первому встречному, каждый из которых – навеки друг.

В поезде мы все вновь делаемся детьми и болтаем… болтаем… болтаем. Чаще о себе, нежели выдаём тайны знакомцев. Вообще же, на дорогу хватает и своих.

– О! Замечательные фотографии. Это вы в зоопарке? С внуками?! Как я вам завидую! Медведики! Обожаю их! Году эдак примерно в 1985-м я завёл себе друга-медведя в Липецком зоопарке. Сел в электричку, потом автобусом и поехал вот так, запросто, а там за решётками увидел мишеньку и, что называется – пропал… Чуть не расплакался: головушка у бурого размером с приличный чемодан, глаза несчастного ребёнка. Кинулся к клетке:"Мишенька! Бедный, да как же это?… " Медведь прямо пронзил меня взглядом. Я перебрался через второе ограждение, подошёл к клетке, руку беззаботно сквозь прутья просунул и давай его наглаживать, да ласковые слова приговаривать. Спросил глупость, чем могу облегчить, порадовать его в заточении, а он насупился, губы надул… вот-вот расплачется, ну и я вместе с ним. Хлопнул себя по бокам, попросил, обождал меня немного, добежал до булочной, накупил на все деньги бубликов с маком, и опять в зоопарк… Мишка в Липецке, я в Воронеже, наездился я к другу моему…

– И часто ездили?

– Часто. Почти каждую неделю.

– Накладно…

– Да так уж к нему прикипел, жаль было мохнатого.

– Угощайтесь!

– Спасибо… Что это у вас?

– Семечки.

– Спасибо большое, но нет…

Сперва очень любил погрызть, после прошло. Бывало, бабушка нажарит семечек на двух чугунных сковородках, скатерть клеёнкой застелит, да насыпет горкой на середину стола, и мы сидим, лузгаем: бабушка, сестра, тётя, мать да я. Взрослые сплетничают по-семейному, а я грызу и слушаю. Вкусно! И в пузе, и слышать родные, знакомые с рождения голоса… Но потом, как начал заниматься в клубе подводного спорта Воронежского авиазавода, охладел к сей затее, перегорел. Там при входе, висел плакат, – Меркулов, штатный художник предприятия, нарисовал красивое, аппетитное дитя подсолнуха в объятиях букв, как невзрачных трубчатых цветков корзинки, которые складывались в просьбу не грызть в клубе семечки.

Некоторые, особо дотошные грамотеи, пеняли художнику, доискиваясь правил правописания. Но главное, перестали невольно прикармливать мышей, потому как тем было без разницы, что грызть – подсолнухи или гидрокостюмы.

В самом начале семидесятых прошлого века, кроме портретов приятного оттенка пергидролевой блондинки, с изображением членов политбюро на стенах зданий, плакатов было не счесть.

Вослед прокатившейся по стране эпидемии холеры, заборы рынков и мясные их ряды, коридоры поликлиник и раздаточные столовых были увешаны выполненными типографским способом рисунками, взывающими к мытью рук.

Устрашающие изображения мух, размером со щучью голову, должны были остановить любителей перекусить грязными руками нечистые фрукты, уберечь их ото всякого рода заразы. Впрочем, в те годы мало кто не лакомился обтёртой о штанину морковкой, только что выдернутой из земли или не коротал осенний тёплый вечерок под пыльные груши с придорожья, насыпанные в подол пропахшей солнцем рубахи.

– Занятно. Действительно, кто из здесь присутствующих не съездил хотя раз с классом в колхоз или со студентами на овощную базу? Кстати, вы про авиазавод упомянули, так вот вам, извольте – в тему быль. Работница одного из отделов воронежского авиазавода поехала в отпуск по городам Прибалтики. Через неделю в заводоуправление приносят от неё письмо, а на конверте чётким чертёжным почерком выведен адрес, где первым значится – СССР.

Воспоминания – словно семечки, что мы вылущиваем из корзинки бытия. Лузгаешь их одну за другой и не можешь оторваться. Кажется, надо бы бросить, жить сегодняшним, а всё никак, – и вкусно, и совестно, и пробирает до слёз иногда.

Но если теперь все мысли только о былом, будет ли чем потешить будущее… Вот вопрос.

С чистого листа…

Когда в один момент, по глупой случайности пропадают все старые фотографии, сперва расстраиваешься, до того, что сквозь слёзы бранишься с близкими безо всяких на то причин с их стороны. А после, как остынешь слегка, да глядя на расстроенные лица родных, досадуешь на себя и понимаешь, насколько всё это, по большому счёту, неважно. Сувениры, свидетельства побед, ну и фотокарточки, в том числе. Всё тлен, – и люди, и вещи, но нужно уметь прочувствовать вкус настоящего, смаковать его, наловчиться наслаждаться им без оглядки даже на родных.