Был уже вечер, солнце почти полностью скрылось за горизонтом, и, поскольку ты еще не успел разжечь лампадку, в доме царил приглушенный ласковый полумрак. Никакого яркого света. Но, судя по всему, даже эти отголоски заката были слишком ослепительны для привыкшего жить в кромешном мраке малыша. Сначала он долго и часто моргал, потом, наконец-то сумел сфокусировать зрачки на твоем лице, сощурился. Из-за этого создалось странное впечатление будто он не посмотрел на тебя, а боязливо и робко подглядел откуда-то изнутри своего далекого мирка…Спустя минуту начал привыкать, приспосабливаться. Чуть всколыхнулись его губы, задавая неведомый вопрос.

– Что? Я не расслышал.

Он повторил. И снова – без единого звука.

Ты лишь пожал плечом:

– Ладно. Мы еще научимся понимать друг друга.

Скрипнула дверь – это отец, расседлав лошадь, вошел в комнату, и, встрепенувшись, братик в тот же миг мышкой шмыгнул под стол, забился в самый угол…Как обжигающе холодно сверкали оттуда его округленные страхом глазенки, как пристально и неотрывно следил он за каждым отцовским движением! Тогда Сани еще боялся папы. Он многого боялся. Нужно было что-то делать. Не жалеть – жалость это унижение, а помочь. Не щадить – пощада – это признание своего превосходства, а спасти. Ты это понимал…В отличие от отца, ты понимал, придется быть жестким. Самого коробило от того, что приходилось делать и говорить в тот самый первый день, но так было нужно.

– Рамин, оставь! Не дави на него. Он не выйдет к нам, пока не привыкнет, хоть и голоден, – с горечью сказал отец, разливая по чашкам разогретую похлебку, – иди, поставь ему тарелку туда, под стол и отойди подальше.

– Нет. Мой брат – не собака, чтобы питаться с пола. Захочет есть, сам вылезет, – категорично заявил ты.

– Он пока не сделает этого. Разве не видишь, как он боится!

– Это его проблемы. И его решение. Что сильнее – голод или страх?

– Рамин, он уже несколько дней не ел и пережил такое, что даже трудно представить! – настаивал отец, – Посмотри, в каком он состоянии! Видишь же, как он дрожит?

– Выползет оттуда и поест. А если предпочтет и дальше сидеть там, вжавшись в угол и трясясь от страха, то умрет с голоду.

– Как ты можешь быть таким жестоким?! Не смей с ним так обращаться!

– Я обращаюсь с ним, как с человеком, и хочу, чтобы он вел себя, как человек, а не как затравленное животное. И я не буду потакать его страхам.

А когда отец, махнув рукой, все-таки сам понес тарелку под стол малышу…Как же это тебя взбесило! Как вскипело в крови! Грубо отобрал, поставил обратно наверх, на столешницу и тут же, не успев и слова произнести, получил от отца увесистую оплеуху.

– Ладно… – прошептал ты, потирая горящую щеку, – Раз он будет есть с пола, как животное, так, может, пусть и спит на улице?! Нечего диким зверям делать в доме!

Ты сказал это, зная, что снова получишь пощечину. Ты сказал это специально отцу, даже не подозревая, что твой братишка все понимал. Каково же было твое удивление, когда посередь ночи, после того как беспокойно ворочавшийся на своем топчане отец, наконец, задремал, маленький дикарь выполз из-под стола и, придерживаясь за стену, поплелся прочь из дома. Ты выждал минут 15, решив, что мальчик просто вышел по нужде. Но тот все не возвращался. Тогда, накинув куртку, ты отправился следом за ним. Озноб пробрал до кости, как только ты вышел на улицу, протяжно завывал ветер, и моросил мелкий дождь, похожий на сыпавшиеся с небес миллиарды ледяных игл. По крошечным следам босых ступней, оставленным в отсыревшей почве, которые, впрочем, вскоре превратились в бороздки от коленок и отпечатки ладошек, ты быстро нашел Алессандро…Братик как раз дополз до обрыва, и замер, съежившись на самом краю: полураздетый, в одних подранных брючках, которые едва держались на его трясущемся от холода костлявом теле. Что-то щемящее и пугающее было в его облике, что-то потустороннее и неподвластное отражалось в его заворожено наблюдающих за всполохами зарницы глазах.