Граница на замке, ключ в сундуке,

сундук в реке, река в рукаве,

рукав зашит, шов трещит,

кто его распустит,

век по свету мыкаться будет.

Марфа уже не помнила позапрошлой осени, когда сгорала последним листом. Максим в её жизнь больше не возвращался, а его жена больше не приходила Марфе во снах.

В ту пору почти каждую ночь в сумерках кто-то хохотал, отрывисто, словно безумец.

Осень брела по ослепшим улицам с застывшими домами, выпускала из-под узловатых пальцев туман и разбрасывала его по никогда не высыхающим болотам, заглядывала в окна. Старая, неприкаянная, с растрепанными космами, бродила она по ледяной уже земле, и словно напуганная окриком, ошалело оглядывалась: нет ли кого рядом. Не было.

Не было для нее смерти, лишь сумерки с утра и до ночи тянулись шлейфом за её ветхим платьем, уже пахнувшем гнилью.

Она, как и все, ждала снега. Но вместо снега пришла беда.

Беда, подобно наваждению, шла мимо болотистой дороги в черном пальто и ботинках на толстой подошве. Поднялась на третий этаж, позвонила в дверь и застыла перед Марфой с улыбкой существа, принёсшего спасение.

* * *

Весь октябрь Марфа пролежала дома с осложнением после ангины. Лекарша Аннина, сославшись на крайнюю занятость, посоветовала Камилле нанять за умеренную плату другого врача. Камилла, конечно, знала, что дело не в пациентах: Аннина всё чаще, особенно по ночам, мучилась приступами внезапного безразличия и ожидания смерти. Но молча согласилась.

Врача звали Максимом Евгеньевичем. Это был невысокий мужчина с каштановой копной волос и несколько развязной манерой разговора.

О прошлом его красавицы жены в городе говорили шепотом, восхищенным и таинственным. Были у них сыновья-погодки, шести и семи лет.

После третьего визита в семью доктор разрешил называть его просто Максимом.

– К чему эти отчества? Как будто в обед мне сто лет.

Марфа ехидно подумала: «А сколько же…»

Максим ставил Марфе укол в скрытую мышцу на шее, делал особые сложные компрессы. После этого давал пилюлю синего цвета. Ждал восемнадцать минут и разводил в стакане порошок, полученный им от Аннины, который окрашивал воду тоже в синий. И после того, как Марфа с отвращением выпивала раствор, уходил.

Однажды Максим, в очередной раз вынимая стонущую Марфу из объятий плотного панциря компресса, рассказывал, как опасна бывает ангина и какие она дает осложнения на почки.

… – и девушка не смогла родить, представляешь? Казалось бы, какая-то ангина, которую все привыкли считать чуть ли не детской болезнью…

– А у меня одноклассница умерла в родах… – буркнула Марфа.

Максим скрутил растерзанные пластины компресса в жгут, посмотрел на часы: оставалось ещё пятнадцать минут. Нужно было себя занять, и он скосил глаза на печальную, покрытую тонким слоем пыли, гитару.

– Позволите?

– А Вы играете?

– Что ты! Это моя первая любовь.

Максим перебирал струны, пока не означился мотив. Марфе он показался знакомым. Песенка про то, что ни в чём на этом свете нет смысла и, вроде как, и быть не может[8]. Мирон однажды пел эту песню для Марии на испанском: надеялся, что в ней проснется интерес к испанскому. Наивный.

– Слова забыл, – улыбнулся Максим губами, – когда-то всю «Металлику» наизусть знал.

И запел неожиданно низко:

– У шамана три руки

и крыло из-за плеча,

от дыхания его

разгорается свеча….[9]

Между задравшейся брючиной и носком виднелась голая волосатая щиколотка.

– У шамана три руки

мир вокруг, как темный зал,

на ладонях золотых

нарисованы глаза.

Марфа застыла, словно большое хмурое изваяние. Незнакомая песня, незнакомый голос парня с каштановой челкой. Она смотрела на руки со странно длинными пальцами, что перебирали струны, лицо, шею, снова лицо, снова пальцы.