Девочка просто училась играть на скрипке.

Совершенно обессиленный я опустился на какую-то лавочку. И очень долго сидел в угрюмом оцепенении. И как внезапное озарение! А если эту унылую картину исправить. Пусть девушка играет очень хорошо, нет гениально! И пусть будет Моцарт.

Итак: обнаженная рябина, украшенная алыми ягодами, окутанная светом, красивая девушка в изумрудном платье, играющая Моцарта.

В дальнейшей моей жизни всякое бывало. И скрипка Моцарта всегда выручала.


***


Кажется, у Куприна встречались подобные типажи; огромный шелковый платок – лиловые розы на блестящем зеленом фоне – был накинут на жирные обвисшие плечи. Под длинный грязно-красный сарафан поддета серая вязаная фуфайка. Ступни ног почти мужского размера одеты в черные туфли с тупыми носками на низком каблуке. Туфли украшены кокетливыми золотистыми завитушками. Но самое вкусное было повыше к вечернему подсвеченному фонарями небу; там находилось лицо: тяжелые линии, бугристая желтоватая кожа, под низким лбом, по обеим сторонам крючковатого носа, располагались маленькие круглые немигающие глазки, в которых, время от времени, вспыхивали искорки животной злобы вперемешку с умной хитростью. Но украшением этой замечательной физиономии были конечно губы, пухлые, неестественно красные, сложенные бантиком, с постоянными капельками слюны, которую слизывал темный острый язык быстрыми змеиными бросками. Голова женщины была в движении: лента, перехватившая на затылке косичку иссиня черных волос, с желтыми треугольниками на концах, совершала круговые взмахи как бы размечая территорию.

Она стояла спиной к разноцветному бульварному фонтану и была своеобразным центром бурлящего людского пространства. Именно она и послужила причиной моего странного духовного срыва. Точнее … не она сама, … а те девочки, которые выныривали из толпы, словно повинуясь какому-то болезненному импульсу, в строгой очередности, с разницей до тридцати минут. Каждая из них останавливалась под немигающим взглядом, бросала в полураскрытую сумку деньги, получала бумажку, читала ее, исчезала в переменчивом сумраке.

Я же хорошо помню шестидесятые годы. Мы веселой гурьбой после экзаменов шли по утренней улице и на наших девочках коричневые платьица, белые фартуки, белые воротнички, белые гольфы и белый пушистый бант над детской тонкой шеей.

Эти барышни внешне походили на наших милых подружек, но порочность сквозила в плавном покачивании бедер, в особенном прищуре из-под наращенных ресниц.

Ну конечно, подумал я, взрослые распутные особи, для пущего шарма рядящееся под подростковую невинность. В общем понятно. И почувствовал облегчение. Ненадолго, правда. С соседней скамейки высветились голоса (так кстати и бывает обыкновенно; когда на чем-то или на ком-то сосредотачиваешь внимание, то информация сама начинает к тебе слетаться).

– Нет, нет! Ты вон туда посмотри – пошла конопатенькая!

– Чего в ней доброго, костлявая, и ноги двигает как на шарнирах. С такой только и можно после литра водяры. Да и то если лицо платком прикрыть.

– Балда! Знаток выискался. Помнишь я тебя занимал. Так вот все денежки вбухал в эту сучку. А вплюхался точно, сдуру. После ресторана, в хорошем подпитии, иду по Лермонтовской, вижу, в беседке под зонтиками, дует чай паучиха.

– Метко сказано. Плотоядная штучка. Ишь губехи распустила … Тьфу!

– Подхожу к ней, я же знаю, кто она и чем промышляет, так мол и так, девочку бы на вечерок. Думал на халяву подешевле: вон ту, говорю, тощенькую. Паучиха ухмыльнулась, и заломила такое!

Я говорю, дура что-ли, она с прищуром, доволен-доволен будешь. На трезвяк никогда бы не согласился, но не пейте юноши вина, дал добро. Привел домой тощенькую в конопушках, женушка в отлучке. И вот эта говорит, как ее, Люся, Люда, Лида – короче что-то на Л. Дяденька, лепечет она, я вся такая умелая, будете довольны, только попку не трогайте, а то вчерась трое азиятов раздолбили ее напрочь.