Но вскоре настиг требовательный зов. Хрустели шаги хозяина, снежный ветер летел за его спиной… Шкуру ее передернуло. Воспоминание об ударах поводка и дрожи, долго потом колотившей, рвануло ее сквозь мерзлые кусты. Да хозяин устроил погоню. Он высматривал из-за всех углов: недоуменные это были глаза.

Школьники бегом возвращались домой. Звенели тонкие голоса на морозе. Собака кинулась в ласковом исступлении к ним под ноги: она знала их всех, подружек маленькой своей хозяйки…

Рука легла ей на морду, и защелкнулся замок.

– Так! – многозначительно сказал голос. – Ну, пошли теперь!

И она опрокинулась на спину…

Никак, впрочем, не отразилось это бегство на ее жизни. И она потихоньку забыла о нем, словно вовсе не было тех кратких счастливых мгновений, бешенства, когда паром забивало ей горло, когда дышалось влажным горячим морозом и мчались под ноги снежная пыль, солнце, кусты, белизна…

Дали собаке изящную кличку: Джули, Джульетта. Комнатная собачонка! Среди мебели и стен человек благодетельно ей приготовил свой мир с запретами и лаской взаймы. И ее робкое мученичество принял за послушание.

Снова ее одуряли долгие сны. Только почему-то хозяин чаще укладывал ей морду к себе на колени, хмурился и говорил ей, что она «хорошая, хорошая собака».

Но в одно позднее утро так и не дождалась она еды. Хозяин сказал «Гулять!», крепко пристегнул ошейник и повел людными улицами. Сел в такси, усадил силой рядом с собой.

Ее обеспокоило предчувствие… Но чего предчувствие? Разлук, которые чередой пройдут в ее жизни, тоски, перемен? Она захлебнулась голодной слюной, слезы выдавились из глаз. А рука хозяина дрожала на ее широком затылке и казалась далекой-далекой…

Она не вынесла этой пытки, завыла без голоса, без памяти.

А очнулась на снегу, и с неба веяло легким снежком. Ее боль вдруг пригасла. Кто-то шел из толпы с протянутой рукой. Она отшатнулась, узнав мелкие шажки, и замерла, готовая к прыжку, готовая и поползти навстречу.

Прежняя хозяйка заплакала: она поразилась ее исступлению. Как, впрочем, и многие прохожие…

Он лишь махнул рукой, довольный, что все обошлось. Все утро было непокойно, скверно. Но собака предала еще легче. Только не отлегло от души.

Подошел автобус. Он сел у окна, взгляд его понесло по желтенькой паутине оголенных тополей. Лисья рыжая морда выглянула из-за сугроба – девственные стеклянные глаза… потом и еще раз глянули, без укора, как неживые. Их в сторону отодвинуло, и он увидел самого себя: одинаково повторенные непрочные фигурки, смазанные в раме окна. Одна, три… Пятна, мимо которых летел на чудовищной скорости…

Вечером он рассказал, как отвез собаку. Дочь плакала навзрыд. И, жалея ее, собаку, себя, он думал, что скучным человеком становится, стареет и что жизнь входит в полосу тихих желаний: хочется только покоя.

– Каждые десять лет, – морщась, философствовал он, – человек духовно словно линяет, пока не установится масть. Вороная – конь, оптимист. А соловая какая-нибудь – мерин беспородный. Вот и все!

Так он мучился и так утешал себя.

Но порой в немногие дни вслед за этими немоглось душевно, вспоминались студенчество, молодость, легкость… Сквозь его зрачки глянул тайный одержимый человек, и почудилось, что взаперти в каменном коробе со щелями взамен окон, сочивших серое небо. Предметы, точно древесные стволы, пустили крепкие корни… и высокие свечи в бронзовых подсвечниках на детском секретере встали навытяжку, как часовые! Жена, случалось, зажигала их по вечерам и, босая, в халате, прижавшись к стене, слушала пластинку, сочинение под клавесин: «Танцуйте при свечах, живите до гудка!» А меж свечами, на стене, на вырезанной из журнала картинке прыгали длинноногие глазастые девочки – устроили «классики» на синем асфальте.