Много позже от первой хозяйки нынешние узнали, в какую сторону пошла она в породе: в страсти, в беге выдалась в гончую, в мать. А нервные странности и человечьи глаза – будто бы явно от добермана.
По утрам, сбегая по лестнице, отпрыск будоражил весь дом неистовым лаем. Когда же вырывался на волю, не всегда и на поводке, порядочно уже поистерзанном, вовсе несуразное начиналось – игра в поиск, в погоню, в самозабвение…
Черный, бесснежный стоял ноябрь. Ветер, сопревшая листва на голых бурьянах… Дух травяной гнили был сладок и нестерпим. Она шалела, как слабый человек от вина, среди раскисших длинных трав, которые, вся дрожа, разрывала и раскидывала передними лапами. Хозяин, подняв воротник на ветру, наблюдал снисходительно…
Потом он шел пить пиво к уличной палатке. И тут новое поражало: собака рядом не шла, все рвалась куда-то. Встречные шарахались – их пугали человечий взгляд собаки и вдавившийся ей в горло ошейник.
Домой возвращался хозяин с ладонями, горевшими от поводка.
– Н-нда, – смеялся он, – не подарок!
Процокав по отвратительно зеркальному полу, собака забивалась под тахту, по-лягушачьи дрыгая ляжками. Там унималось прерванное сумасшествие, отступала игра. И пролеживала она, не шелохнувшись, часами – до настойчивого хозяйского окрика, а то и ремня.
Днем она много спала. Но лишь в присутствии хозяев. Каждого из них, его, ее, их девочку, она безошибочно различала по особенному их звучанию – шороху ли одежды, дыханию или короткому шелковистому треску пламени спички (это, уж конечно, там, у хозяина, которого уважительно боялась), даже безмолвию, тоже сопровождавшемуся таинственным напряженным звучанием. Спала она преимущественно в большой комнате и в разных позах, по мнению хозяев, совершенно случайных: лапы глубоко поджаты и морда на сквозняке…
Но вот стукала дверь, поворачивался ключ в замке – наступала чудесная тишина. Лапы сами собой поднимали ее. Она встряхивалась наслажденно. И еще только дрожь докатывалась до кисточки на хвосте, а уж она знала, что всего занятнее снести в угол яичную скорлупу из кастрюльки под газовой плитой, какие-нибудь бумажки и тряпочки – и драть в клочья. Особенно бумага была хороша, ее было вдоволь везде.
С разгона научилась она отворять дверь в подъезде. Однажды отмахнула ее, настежь, а за ней – белизна, вьюжное солнце… Черная тень косо взметнулась. С лаем и она взвилась за тяжелым взмахом крыл, ошейник перехватил горло. От рывка она упала и покатилась в снежном облаке.
Щелкнуло, ласковые руки отстегнули поводок.
– Никогда, бедная, не видела снега, не видела настоящего солнышка!
Прыжками она помчалась – и как было ей счастливо! Морозный дым, снежное поле, мглистый, низкий шар солнца и сотни стеклянных пожарищ со всех сторон… И тревожный голос хозяйки потерялся вдали.
Хозяйка домой вернулась одна и с заплаканными глазами.
Муж забрал у нее поводок. Он вышел, посмеиваясь, на визжащий снег. И задохнулся – так ослепительно было солнце. Зеленый пар валил от дыхания. Вокруг дома, под окнами, вдоль улицы, взад и вперед ходил он, как плеть сжимая сложенный надвое ремень поводка. Но нигде не мелькнул за снежными сугробами ражий бег, ниоткуда не донесся слитный лай, похожий на вой от боли или восторга.
Дома он скинул нахолодавшее пальто и ни словом не ответил на ждущие женины взгляды. Ах, а первое время радовались – все было внове: и дурной утренний брех, и эти прогулки ни свет ни заря!
Она меж тем набегалась по стуже и намерзлась, морда заиндевела. В растерянности покружила у подъезда, даже полаяла и повыла немного. Потом выпрыгнула из ледяной тени, истолченной следами человеческих ног, и пошла по белому сверканью, поджимая лапы. Один раз, почудилось, услышала свое имя откуда-то сверху – вместе со стуком открываемого окна. На ее памяти хозяева так высоко не забирались, по земле они ходили. И побежала, тоскуя.