Да и зачем знать? Вот ему, например, все, что составляет жизнь молодой женщины, в полдень им встреченной, ему, человеку как бы без роду, без племени, вечному узнику собственных чувств?.. Слова, каторжное придумывание обстоятельств, волнений! Есть лишь счастье мига, счастье быть застигнутым хотя бы вот этим – стуком каблучков, мелькнувшими широким раскрытием глаз… и продлить этот миг в воображении уже корыстно, с неким намерением…
И она, уличная девица, живет жизнью поддельной, поддельной молодостью, красотой. И тоже жизнь, пусть ее трагическая изнанка, способ обмана, но жизнь!
Утром он пил кофе за письменным столом, думал о «даме у моря», стал писать с привычной внезапностью… И закончил «Солнечный удар» близко к вечеру.
Он долго смотрел в окно, за которым было пустынно и по-прежнему текла мглистая сырость, и чувствовал, что у самого «разрывается сердце»: чем-то безмерным представлялась Россия… словно бы и не существовавшим никогда!
Март, 1966
И будет поле за тихим ручьем
Дочери Марине
Опять был этот запах – от рук, вызывавших тоску, сердцебиение, а потом накрывший ее сонной одурью… Вспоминались, витали над ней зыбь табачного тумана, кушетка, истерзанный кукленок, который, однако, все время чувствовался где-то рядом: образы ее двухмесячной прекрасной жизни. Запах табака был сильнее и ближе других, но тоже знакомых – бензина, свежести, дувшей из-под теплых чьих-то рук. Голос человека был совсем негрозный, и она придремнула, пока ее мчало в такси сквозь черные, в огнях, улицы.
Вбежала она охотно и в подъезд, вверх по лестнице, вверх, вверх, во внезапный простор пустых углов, стен, скользких полов… Со щенячьим любопытством обежала все подстолья, все укромные закутки, катившие на нее бурю запахов и то свет, то мягкую тьму, ноздри ее работали вовсю, большие, притиснутые к затылку уши торчком вставали попеременно: куда она попала?
Новые хозяева переглядывались со значением; он, с чадящей сигаретой, с лицом вечно раздраженным, а сейчас поясневшим, и женщина раскрасневшаяся и девочка их ходили следом из комнаты в комнату, трепали за ухом собачонку, когда в своих метаниях наскакивала им на ноги. А она не слышала ничего, кроме далекой какой-то песенки с нежными причитаниями… Песенка пахла вином и теплом человеческого дыхания. Но песенка ожила на миг в ее памяти и отлетела навсегда. И ее напугали скользкие эти пространства, натыкавшиеся на нее люди, с которыми зачем-то ее познакомили там, у кушетки, а она доверчиво побежала, как велела хозяйка, с ними в уличную мокрую темноту…
Она добрела наконец до двери, нашла ее по остренькому ветерку из-под щели. И подождала какой-нибудь вести оттуда. Дверь ничего ей не сказала. И тогда она заскулила от горя.
Тихо ей стало под утро. Она уснула, потому что ночь вдруг сменилась реденькими сумерками, и из-под одной из дверей до нее дотянулся по полу серый свет, в котором гуляли пылинки… Зрачки ее больно сузились, она услышала запах нагретой постели, когда распахнулась эта дверь. Две головы свесились с кровати и поглядели с тревогой.
– Ну как? – спросили ее и позвали: – Иди сюда!
С приобретением собаки переменилась временно и жизнь людей. Они стали добрее друг к другу.
Так было уже, давно-давно, в их молодости, когда родился ребенок. И теперь точно такое умиление они испытывали.
Существо же было невзрачное пока, серебристой какой-то рыжины, шерстка курчавилась на задочке совсем не забавно, было оно с хвостом-обрубком, никлыми ушами, по которым тот же нож прошелся, да лишь на четверть – из сомнения в породе или по иной причине, а мордочка, а глаза были длинны и голос не по-щенячьи груб.