Мирон продолжал изучать лицо короля с упорным вниманием, столь присущим глашатаям науки. Про себя он говорил:
«Через два дня короля Франции будут звать не Франциск I, а Генрих II… наш король – уже мертвец».
Расстроенная герцогиня д’Этамп, с сердцем, преисполненным самых мрачных предчувствий, направилась к Екатерине Медичи, которая вернулась в свои покои и с нетерпением дожидалась новостей о короле.
– Ах! Мадам! – сказала герцогиня, входя в комнату. – Через несколько часов Франция подвергнется суровому испытанию… король умирает!
Екатерина вскрикнула и стала совершенно бледной…
– Боже мой! Боже мой! – в страхе сказала она. – И я что же, стану королевой?
– Увы!
– Королевой только на словах! – с горькой иронией в голосе прошептала юная принцесса. – Королевой смехотворной и не обладающей никакой властью; живой статуей, восхищение которой будут выказывать устами, но отнюдь не сердцем; лживым идолом, в могущество которого никто не будет верить…
– Мадам…
– Ах! – воскликнула принцесса, губы которой растянулись в легкой усмешке, выдававшей всю ее боль. – Разве вы не видите, что уже сегодня возводится пьедестал, на который взойдет герцогиня де Пуатье? Разве вы не видите, что уже сегодня все эти изголодавшиеся прихлебатели будущей королевы, все эти тщеславные, надменные и полные ненависти дворяне, которых бремя долга делает столь нетерпеливыми, толпятся в передней этой фактической правительницы, которая, узурпировав власть, будет затмевать мое истинное величие?..
И Екатерина украдкой смахнула слезу, свидетельствующую о непримиримой гордыне рода Медичи.
– Бедная королева! – прошептала герцогиня, перед лицом этих страданий забывая о своей собственной боли. – Бедная королева… Так значит вы любили дофина?
По телу Екатерины пробежала дрожь.
– Нет, – ответила она, – и тем не менее…
Мадам д’Этамп смотрела на нее с нежной настойчивостью.
– И тем не менее, – продолжила Екатерина, – мне кажется, что я могла бы его полюбить…
Из груди юной принцессы вырвался такой протяжный, такой отчаянный вздох, что мадам д’Этамп ощутила к ней ту глубокую симпатию, которую женщины испытывают, когда за страстными мучениями угадывают любовь, эту первопричину настоящих страданий…
Юная принцесса сидела на турецком диване, наподобие тех, которые можно увидеть во дворце ее предков, во Флоренции, в одном из тех итальянских городов, которым Венеция привила вкус ко всему восточному. Этот диван, стоявший у широко распахнутого стрельчатого окна, позволял ей вдыхать свежие запахи, долетающие из парка и сада на крыльях весеннего ветра, и восхищаться пейзажем, открывавшимся взору из окон замка.
Вне всяких сомнений, это было место, а может и время таинственных признаний, поэтому мадам д’Этамп взяла маленькую смуглую ладошку итальянки в свои белые ручки и сказала:
– Ах, мадам! Как бы мне хотелось, чтобы для меня вы были не королевой, а дочерью…
– Почему? – спросила Екатерина, подставляя лоб для поцелуя.
– Почему? – повторила герцогиня. – Потому что тогда я обняла бы вас, прижала к сердцу и сказала бы: «Бедное мое, милое дитя, я догадываюсь, что за этим вздохом, вздымающим твою грудь, за этими слезами, поблескивающими в уголках твоих больших черных глаз, за этой грустью, опечалившей твое чело, кроется какая-то тайна».
Щеки Екатерины в мгновение ока залились румянцем, тотчас уступившим место смертельной бледности.
– Хорошо, – прошептала она, – вы единственная, кто был добр ко мне, кто питал уважение к бедной принцессе, оказавшейся в изгнании вдали от родины, при враждебно настроенном дворе другого государства; вы никогда не смотрели презрительно или свысока на дочь Медичи, которая стала принцессой Франции, хотя была из рода принцев-торговцев; может случиться так, что вы будете единственной подругой этой королевы, всеми покинутой и брошенной в день своего коронования; поэтому я разрешаю вам называть меня своей дочерью…