А смерть Франциска была близка, и его бледное лицо красноречиво об этом говорило.
Король впал в состояние глубокой задумчивости и пребывал в нем несколько минут, в течение которых герцогиня не осмелилась его побеспокоить.
Затем он резко поднял голову и сказал:
– Мадам, полагаю, что дни мои сочтены и смертный час мой уже близок…
– Сир… сир… откуда эти мрачные мысли? Откуда эти безумные страхи? Вы же по-прежнему молоды и полны сил!
На бледных губах короля появилась печальная улыбка.
– Мне пятьдесят три года, – сказал он, – для обычных мужчин – это зрелый возраст, возраст расцвета сил; но для королей это старость… Корона, которая в течение тридцати лет венчала мое чело, была настолько тяжелой, что вес ее придавил меня к земле и теперь тянет за собой в могилу, из-за нее я сейчас стою перед бездонной пропастью… Ведь вам, герцогиня, известно, что смерть околдовывает, она притягивает к себе тех, кто не осмеливается взглянуть ей в глаза… Но ведь я столько бравировал ею и презирал ее! Разве в ночь накануне битвы при Мариньяно я не спал под лафетом пушки? Разве я, перед тем как сложить шпагу перед мясником в битве при Павии, не звал ее, не бросал ей вызов? Все это, бедная моя герцогиня, изнашивает слабое человеческое тело, какой бы сильной ни была заключенная в нем душа. От всего этого чело и сердце бороздят преждевременные морщины, волосы начинают серебриться сединой, а мысль становится тяжелой и неповоротливой. Я стар, мне кажется, что я прожил почти сто лет. И я чувствую, что скоро умру…
Герцогиня закрыла лицо руками, чтобы скрыть свои слезы.
– Душа моя, – продолжал Франциск I, – поклянитесь мне…
– Говорите, сир, говорите… – шептала мадам д’Этамп, – подавляя рвущийся наружу стон.
– Говорят что те, кто стоит на пороге смерти, обладают редким даром предвидения и что с приближением высшего часа перед ними приподнимается завеса будущего… Ну что ж! Герцогиня, если это правда, то я, слово короля, утверждаю, что сын мой жив и что вы его еще увидите…
Из груди мадам д’Этамп вырвался стон, сердце матери затрепетало.
– Ах! – в неописуемой радости закричала она. – Сир, разве это может быть правдой? Мой сын! Мой сын! Мой обожаемый Рафаэль…
– Выслушайте меня, – продолжал король, – выслушайте меня, душа моя… Сейчас вы поклянетесь мне, что отыщете моего сына. Что ради этого, если потребуется, перевернете землю и небо, но найдете его…
– Ах! – воскликнула герцогиня. – Можете ли вы, сир, настаивать на подобных клятвах? Да и кому как не любящей матери искать своего сына?
– Хорошо! – ответил король. – Затем, душа моя, когда вы его найдете, то поговорите с ним обо мне и передадите от меня вот эти шкатулку и шпагу…
И король указал герцогине на небольшой ларец, украшенный резьбой работы Бенвенуто, а затем на шпагу, висевшую в изголовье его кровати.
– В шкатулке содержится двести тысяч турских ливров в виде письменного распоряжения венецианским иудеям-ростовщикам выдать подателю сего означенную сумму, – сказал Франциск, – это то состояние, которое я ему предназначаю. А шпага – та самая, которую я вручил мяснику после битвы при Павии. Шпага, которая была при мне во время сражения при Мариньяно, теперь принадлежит дофину. Но при этом, герцогиня, скажите ему, нашему сыну, этому тайному плоду нашей любви, этому ребенку, которого я тихо люблю и лелею, что шпага, которой человек больше всего гордится, отнюдь не та, которую он вкладывает в ножны вечером после победоносных сражений, а та, которую он с высоко поднятой головой, с горделивым взором и отчаянием в сердце вручает врагу. Потому что вместе с ней он вручает победителю и свою душу. Ему нужно будет опоясать себя ею и всегда носить с собой. Может быть, она принесет ему счастье…