Начальник набил в Павлодаре полные карманы семечками и лущит их всю дорогу даже тогда, когда спит, как уверяет Джуматай.

Наконец-то перед нами – речка. За ней виднеется пикет в ложку. Кони прибавляют шагу, но начинают фыркать, кусаться, лягать себя по животу. Это рои слепней ринулись с долины на свеженькую жертву.

Мы с Джуматаем распрягаем коней, а начальник садится в тень от короба, вытаскивает из полевой сумки клеенчатую тетрадь и строчит, строчит, поглядывая ушедшими в самого себя глазами на коней, на небо, на пикет. Можно подумать, что он пишет трактат по философии.

Солнце жжет, звенят слепни, спутанные кони трутся около ходка, мотают головами, тыкаются мордами.

– Гоните в степь! – кричит начальник.

Я берусь за Джуматаев кнут – и пятерка скачет в степь, но Игрень, каким-то чудом скинув путы, несется к сопкам.

– Держи, держи! – вопит начальник. – Это ж пикет! Сейчас своруют!

Говорят, на пикетах процветает отчаянное воровство: «Только конь за сопку, а там, цап его… и ваших нету!»

Хватаю первую попавшуюся под руки уздечку, ключ от пут и бегу за Вороным. Не так легко поймать этого быстроногого, горячего коня.

Подхожу, спрятав за спину уздечку, но Вороной круто поворачивается задом и готовится лягнуть. После третьей-четвертой попытки удается схватить коня за челку, но тут Вороной пускает в ход зубы. Пока накидываю уздечку да снимаю путы, Игрень оказывается уже на вершине сопки, в тени, под скалистым гребнем.

Вся эта канитель занимает много времени, потому что, когда я возвращаюсь с Игренем, начальник уже уписывает пшенную размазню, а Джуматай – подогревает чай.

Я выдуваю черпак воды и, усевшись возле экипажа, вытираю фуражкой обильный пот, а потом набрасываюсь на размазню.

После чая поим коней, задаем овса, подмазываем оси и, наконец, – какое счастье! – забираемся с Джуматаем под ходок (под экипажем лежит начальник). Затем – сразу засыпаем.

Кажется, не проходит и десяти минут, а кто-то уже дергает меня за плечи и кричит будто издалека: «Товарищ географ!.. А, инженер-географ!.. Поехали!».

29 июня

Отдых вышел далеко не полный. Ночью чередовались с Джуматаем, карауля коней, а днем ремонтировали телеги, сбрую и ездили в станицу к казакам за хлебом и овсом на дальнюю дорогу.

Дни накаляются. Вчера термометр показывал в палатке 36° С. Выехали на заходе солнца. Окраина станицы встретила нас песней. Она приближалась откуда-то со стороны, вероятно, с озера. Мужской голос запевал, а женский хор подхватывал торжественно-печальную мелодию, которую я слышал где-то давным-давно.

Из-за кустов вынырнула на дорогу группа баян-аульских казаков в старых форменных фуражках с алыми околышами, в гимнастерках, в синих шароварах без лампас. Станичники шли с покоса с граблями на плечах – шли неторопливо, в такт песне, в ногу. И уже различались отдельные слова:

Поедешь по Дону…
Я выстрою мост —
Широкий, огромный,
На тысячу верст.

Казаки козырнули, поравнявшись с нами. А потом пошли дальше, продолжая песню:

Я стражу поставлю
Донских казаков…

Дальнейшие слова затихли за поворотом. Мне вдруг припомнился Рижский фронт, полуосвещённый вагон 3-го класса, чёрные, глухие шторы, затягивающие окно, а за ними снег, мороз… Скоро Ассерн12 – немцы близко. Я еду по назначению радистом на крайний правый фланг 12-й армии. В моем купе донские казаки поют, а в соседнем – аккомпанируют на гитаре:

Я стражу поставлю
Донских казаков…

Песня глохнет и опять гремит:

Вот тронулся поезд
И рушится мост…

За станицей дорога пошла вниз, закрутилась по залесенному ущелью, а потом поднялась на край гранитов. Выехали из оазиса, когда солнце закатывалось за Мурза-Чеку – сторожевую сопку южной окраины Баян-Аульских гор. Сосны, купание в озере, кавардак из свежей баранины, кумыс, которым угощали нас казаки, – все это осталось позади, а впереди – снова голый мелкосопочник, ковыль, дорога без столбов (столбовой тракт покинули перед Баян-Аулом), пыль и осточертевшая пшенная размазня на остановках.