Глава седьмая
У подполковника Головкова было плохое настроение: ночью разболелись зубы, вся правая сторона, боль эту он ничем не мог успокоить – ни американским анальгином, который жена принесла ему из коммерческой аптеки, буквально разорившись на заморское снадобье, ни анальгином отечественным, ни спиртовой примочкой, ни полосканием, – всю ночь Головков промаялся и уснул только к утру, часов в пять, когда боль утихла, а потом и вовсе исчезла.
Болела конечно же не вся челюсть, болел всего один зуб – паршивый, трижды пломбированный корешок, который Головкову было жалко выдирать, – но выдрать его все-таки придется. Если он еще один раз прихватит, Головков тут же отправится к врачу и покорно усядется в стоматологическое кресло, – а пока ладно… Раз отпустил – пусть живет.
Поднялся подполковник невыспавшимся, с тяжелой звенящей головой – металлический звон раздавался не только в ушах и в висках, звенели даже ключицы, плечи, кости рук. Наскоро позавтракав теплым, лишь чуть согретым чаем – горячего питья после ночного приступа Головков уже боялся, – и мягким хлебом с колбасой, подполковник вышел из дома, направился к новенькому, окрашенному в защитный армейский цвет уазику, поджидавшему его недалеко от подъезда.
О том, что ночью была расстреляна семья Овчинникова, бывшего представителя Морфлота в Испании, а потом в Ливане, Головков уже знал – позвонили из отдела в самый «сонный» час, когда подполковник боролся с зубной болью. Как знал и другое: сегодня, во второй половине дня последует окрик сверху: это что же Головков так плохо управляет своей территорией, допускает столь страшные преступления?
А что, собственно, может сделать подполковник милиции? Держать убийц, пардон, за гениталии, давить, чтобы лиходеи никуда не ходили, не шалили, за пистолеты не хватались? Это невозможно было делать даже при советской власти, не то что сейчас.
Придется работать в поте лица, трясти осведомителей-добровольцев из числа мирных граждан, собирать по крохам сведения, вычислять бандитов, обкладывать их, как волков, красными флажками и, как на всякой волчьей охоте, уничтожать.
Нерадостная эта работа, грязная, кровавая, но выполнять ее придется, да и делать что-либо другое Головков не умел. Он был милиционером и по профессии и по призванию, и талант у него по этой части имелся, – а идти в кооператив на должность юриста с окладом раз в тридцать больше, чем его нынешний оклад, Головков не хотел. Не его это стезя, не сумеет он покрывать буквой закона разные сомнительные сделки, которых ныне заключается видимо-невидимо.
Дорога от дома до работы занимала немного времени – при неторопливой езде (а водитель Головкова старшина Попов, которого все звали только по отчеству – Федотыч, был человеком очень неторопливым и очень обстоятельным) максимум десять минут.
Федотыч сидел за рулем гордо, как казак на породистом коне, собственным дыханием вспушивал седые усы и довольно щурил глаза. Он всегда пребывал в добродушном настроении и ничто, абсолютно ничто не могло выбить его из этого состояния – он не знал стрессов, провалов по работе, дорожных происшествий, семейных неприятностей, ругани и мата, единственное ругательство, которое он признавал, было: «Мать честная!»
– Как дела дома, Федотыч? – не выдержав молчания, спросил Головков.
– Спасибо, товарищ подполковник, дома у меня – во! – Федотыч кривой рогулькой вздернул вверх большой палец. – Денег нет, но я не унываю и не жалуюсь.
– Правильно, Федотыч, – одобрил такие речи водителя подполковник, – будет и на нашей улице праздник. Вот увидишь.