Присмотрел он одну воинскую часть, судя по погонам да по эмблемам, украшавшим петлицы, – саперную; у части этой конечно же и автоматы есть, и гранаты, и взрывчатка, и вообще полно оружия, свободно валявшегося на складских полках, – потому, что саперные части никогда не набирают полностью свой состав, у них все время недобор… Ведь призывного люда становится все меньше и меньше, поэтому часть оружия и оборудования в этих воинских соединениях всегда бывает законсервирована и вообще стволы там, как полагал Пыхтин, никакого счета не имеют…
«В армии – бардак, – размышлял про себя Пыхтин, – бьют ее, колотят, сердечную, как хотят, пинают все, кому не лень. Людей в погонах шельмуют, оскорбляют, иногда втихаря, зажав где-нибудь в темном углу, избивают. Деньги платят мизерные. Офицер получает раз в пятнадцать меньше, чем лавочник на рынке… Плохо армии, плохо в армии. Не может быть, чтобы я не добыл в обнищавших вооруженных силах пять-шесть “калашниковых” за наличные тугрики».
Недалеко от той воинской части, примерно в трех сотнях метров от ворот, в жиденьком грустном парке имелась неплохая пивная, которой командовала бровастая носатая бабка с полковничьим голосом и фельдфебельскими замашками. Отличительной чертой подведомственного бабке заведения было то, что старуха никогда не разбавляла пиво: какой поступала к ней бочка с завода, такой она ее и продавала, не вливая в бочку ни капли воды, поэтому пиво у бровастой бабки было самым вкусным в Краснодаре, пузатые саперные прапорщики – большие любители потешить собственное брюхо, знали это и бывали в пивнушке частыми гостями. Употребляли они желанный напиток не только в чистом виде, а и, помня старую русскую традицию, добавляли в него водку… Хорошо им было!
Только крепкие «ерши» их и брали, всем другим напиткам не дано было одолеть этих людей с чугунными плечами и железными желудками.
В эту пивную Пыхтин и направился – не может быть, чтобы в славный осенний вечерок, на удивление тихий и прозрачный, – славный подарок после мелких нудных дождей, – пахнущий дымком, яблоками, горечью подгнившей травы, увяданием и некой едва уловимой печалью, бравые вояки-прапоры не пришли в пивную промочить себе горло. Обязательно придут!
Пыхтин медленно шел по улице – рослый, с чистой, почти мальчишеской улыбкой на открытом лице, ладный – редкая дама не обратит на такого парня внимание, не заметит, наверное, только самая затюканная, затрюханная, обремененная детьми, кастрюлями и алкоголиком-мужем, совершенно слепая женщина, а так почти не было красоток, которые не вздохнули бы по Пыхтину, пока он двигался к намеченной цели. И орден на его широкой груди конечно же привлекал внимание, посверкивающий рубином, приметный… Пыхтин шел и любовался вечером.
Любовался самим собою, золотыми, не растерявшими под секущими ветрами свой убор деревьями – кленами, ясенями и толстоствольными, крепкими, как дубки, березами, отличавшимися от тонких и грустных берез средней России, любовался девчонками, цокающими каблучками по тротуару, думал о том, что в Краснодаре «и жить хорошо и жизнь хороша»… Жить действительно было хорошо, Пыхтину никогда не снились люди, которых он убивал – душа не принимала их тени, мозг не запоминал их лица, поэтому чувствовал он себя легко – ничто не обременяло бывшего афганца.
Ни несчастные, расстрелянные ради «афоней» – мятых афганских денег пуштуны в маленьком кишлаке недалеко от Кандагара, ни два пастуха, которых он убил ради нескольких овец – не хотел оставлять свидетелей, ни сержант, наоравший на него в горах, а потом не без помощи Лехи Пыхтина сорвавшийся с крутого гиндукушского гребня в курящуюся страшным дымком глубины пропасть, не недавно убитые греки, лично ему ничего плохого не сделавшие – они лишь имели несчастье оказаться богатыми… А это вряд ли кому нынче понравится – богатые люди…