Открывал невольникам эдем
И клеймил неправедную власть.
Утверждал, что нет небесных чар
В четверице изначальных сил,
Что, смеясь, вселенную гончар
Из непрочной глины сотворил.
И хотя по-прежнему закон
Лживым был, и был бессильным раб,
Был я редким счастьем награжден,
Что мой голос нежен и не слаб.
Помню вечер. Терпкое тепло
Оседало. Дольний мир погас.
И до слуха моего дошло:
Некий царь идёт войной на нас.
Облик ветра на его стреле.
Брызжет смертью сабли рукоять.
Мало знаков чисел на земле,
Чтоб его дружины сосчитать.
Помню битву горожан с ордой.
Щебнем стали храмы, ливнем – кровь.
Стала дочь моя совсем седой,
Мать моя ребенком стала вновь.
И вошёл в мой город властелин,
И рассёк мой город лезвием,
И разбился глиняный кувшин
В глинобитном домике моём.
И потомки тех, кто пал в борьбе,
Превратились в диких пастухов,
И поёт кочевник на арбе
Странные куски моих стихов.
Непонятны древние слова,
Что курганы в поле вековом,
Но в сознанье теплится едва
Память о величии былом.
Вот он возвращается домой.
Рядом с буйволом бредёт жена.
От земли отделена каймой
Близкая, степная вышина.
Запрокинув голову, поёт,
Полусонно смотрит в синеву,
И не знает сам, что создаёт
Смутный мир, в котором я живу.
Ноябрь 1941. Ленинград

На свежем корчевье

Равнодушье к печатным страницам
И вражда к рупорам.
Сколько дней маршируем по бабьим станицам!
Жадный смех по ночам и тоска по утрам.
День проходит за днем, как в тумане.
Немец в небе гудит.
Так до самой Тамани, до самой Тамани,
А земля, как назло, неустанно родит.
Я впервые почувствовал муку
Краснозвёздных крестьян.
Близко-близко хлеба, протяни только руку
Но колосья бесплотны как сон, как дурман.
Веет зной в запылённые лики,
Костенеет язык.
Не томится один лишь пастух полудикий,
В шароварах цветных узкоглазый калмык.
Дремлет в роще, на свежем корчевье.
Мысли? Мысли мертвы.
Что чужбина ему? Ведь земля – для кочевья,
Всюду родина, было б немного травы.
1942

Казачка

Сверкает крыша школы, как наждак.
Облиты месяцем арбузы в травке.
Подобно самолёту при заправке,
Дрожит большими крыльями ветряк.
Шитьё отбросив (на столе – булавки),
То в зеркало глядит, то в полумрак.
Далёко, под Воронежем, казак.
Убит или в больнице на поправке?
Давно нет писем. Комиссар, чудак,
Бормочет что-то о плохой доставке.
Он пристаёт – и неумело так.
Вошла свекровь. Её глаза – пиявки.
О, помоги же, месяц в небесах,
Любить, забыться, изойти в слезах!
1942

Приметы

На заре предо мной
На дороге степной
Странный камень возник:
Одинокий старик,
Он похож на судьбу,
Он с очками на лбу.
Хорошая ль это примета
В такое ужасное лето?
Камень жёлт и щербат.
Я кладу автомат.
Мотылёк голубой
На крючок спусковой
Посмотрел, прилетел
И назад улетел.
Хорошая ль это примета
В такое ужасное лето?
Август 1942. Салъск

Странники

Горе нам, так жили мы в неволе!
С рыбой мы сравнялись по здоровью,
С дохлой рыбой в обмелевшем Ниле.
Кровью мы рыдали, чёрной кровью,
Чёрной кровью воду отравили.
Горе нам, так жили мы в Египте!
Из воды, отравленной слезами,
Появился названный Моисеем
Человек с железными глазами.
Был он львом, и голубем, и змеем.
Вот в пустыне мы блуждаем сорок
Лет. И вот небесный свод задымлен
Сорок лет. Но даже тот, кто зорок,
Не глядит на землю филистимлян.
Ибо, идучи путём пустынным,
Научились мы другим желаньям,
Львиным рыкам, шёпотам змеиным,
Голубиным жарким воркованьям.
Научились вольности беспечной,
Дикому теплу верблюжьей шеи…
Но уже встают во тьме конечной
Будущие башни Иудеи.
Горе нам, не будет больше странствий!
1942

Беседа

– Сладок был её голос и нежен был смех.
Не она ли была мой губительный грех?
– Эта нежная сладость ей Мною дана,
Не она твой губительный грех, не она.
– Я желанием призрачной славы пылал,