Бодрийяр предупреждал: в гиперреальности реальность умирает, оставляя нас среди знаков без смысла. "Метавселенная" – воплощение этого: она не даёт нового мира, а крадёт старый, подменяя его голограммами. Заратустра видит в ней не мост к сверхчеловеку, а могилу для него – место, где воля к власти стала волей к лайкам, где человек потерял себя не в борьбе, а в зеркале, что отражает лишь пустоту. Нищепанк здесь достигает апогея: технологии, что могли бы вознести, стали ловушкой, где симулякры симулякров правят бал, а подлинность тонет в цифровом дыму.

Заратустра отворачивается от "Метавселенной". Её свет мерцает за его спиной, но он знает: это не свет, а тень. Бодрийяр был прав – гиперреальность поглотила мир, и "Метавселенная" – её триумф, симулякр симулякра, где нет ни бытия, ни цели. Ветряки гудят вдали, осёл идёт по тропе, а человек остаётся в плену иллюзий, что не спасают, а уводят дальше от себя. Нищепанк – это не конец, а бесконечность зеркал, где сверхчеловек и киберпанк стали лишь эхом, заглушённым шумом пустоты.

Заратустра покидает мерцающий мираж "Метавселенной", где гиперреальность Бодрийяра растворяет бытие в бесконечных отражениях, и возвращается к земле – к полям, где всё ещё дымят угольные ТЭС, к заводам, где гудят станки. Но этот мир уже не тот, что видел Карл Маркс, чьи слова о капитале гремели, как молот по наковальне. Там, где он разглядел фабрики, чьи стены дрожали от труда, Заратустра видит теперь не только железо и пот, но и нечто новое – виртуальные аватары "Мисс ИИ", чьи лица сияют на экранах, обещая красоту без плоти. Маркс говорил о фетишизме товара, о том, как вещи обретают мистическую власть над человеком, но в нищепанке этот фетишизм достиг апогея: от фабрик, что рождают машины, капитал перешёл к аватарам, что рождают иллюзии, оставляя человека в тени собственного отчуждения.

В "Капитале" Маркс описал, как товар под капитализмом теряет свою простую полезность и становится фетишем – объектом, наделённым сверхъестественной силой. Стол – это не просто дерево и гвозди, а воплощение общественных отношений, труда рабочих, что скрыт за его гладкой поверхностью. Фетишизм товара, говорил он, возникает, когда люди видят в вещи не процесс её создания, а магическую ценность, дарованную рынком. Фабрики XIX века были храмами этого культа: их дымные трубы возносили гимн прибыли, их машины превращали пот и кровь в золото. Заратустра мог бы узнать в этом отголосок своей проповеди: сверхчеловек требовал воли, но капитал подменил её железной логикой производства.

Для Маркса фетишизм был связан с материей – с углём, что питал паровые двигатели, с хлопком, что ткали станки, с железом, что ковал рельсы. Товары рождались в грязи цехов, в руках рабочих, чьи жизни сгорали ради прибавочной стоимости. Это был мир, где технологии служили капиталу, но всё ещё были осязаемы: их можно было потрогать, сломать, сжечь. Заратустра, спустившись с гор, видел бы в этом вызов – мир, где человек мог бы восстать, перековать машины в орудия свободы, как мечтал Маркс о революции.

Но нищепанк переписал эту историю. Заратустра смотрит на современные фабрики – скажем, Tesla в Техасе или Шанхае, – и видит не только станки, но и их тень: виртуальные продукты, что рождаются не из железа, а из кода. Капитал не остановился на материальном – он шагнул дальше, в мир, где товаром становится не вещь, а её образ. "Метавселенная" уже показала ему гиперреальность, но теперь он встречает "Мисс ИИ" – аватар, созданный алгоритмами для конкурса красоты World AI Creator Awards. Её лицо – не плоть, а пиксели; её ценность – не в бытии, а в трафике; её приз – 5000 долларов, что достанутся не ей, а её создателю. Это не стол Маркса, не машина, а нечто иное – товар, что существует лишь в воображении, но правит умами сильнее, чем любой паровой двигатель.