Чтобы как-то унять нервы, Гольян написал поэму в тридцать три страницы белым стихом, на который скатился непреднамеренно, хотя и начал с бодрого пушкинского четырехстопного ямба: «Еще к тому ж нас разлучило, Случайной жертвой Герман пал, Ото всего, что мне не мило, Я тут же сердце оторвал…»
Напрашивались и иные рифмы: «отодрал», отъ…» и тому подобные. Но они были скоропалительны и не объективны. Ничего такого грязного в действительности не происходило, а нашептывалось оно лишь вздрагивающим в обиде раздраженным сердцем человека, испытавшего моральные гонения.
Кирилл ушел из дома, не оглядываясь, и теперь делал вид, что женатым никогда не был.
Позорное пятно его ежедневного шестимесячного унижения, в том числе и горечь выпитого полустакана им самим в помин души полиглота-патриота не уходили из сердца, и он их топил в живительной влаге смыслов жизни. Иногда просто выпивал, как сейчас с Ильей.
Забулькало из бутылки, разящий запах пошел над столом.
– Куда по стакану-то сразу!
– Я думал это рюмки… – У Ильи в руке они и были как рюмки. – Не выливать же обратно в бутылку?
– Ты пей, а я буду оттуда себе наливать в рюмку. Как крюшон.
Пока Гольян плескался со своим крюшоном, Илья выпил стакан и посмотрел вокруг:
– Все так же. Ты как мебель внес, так она и стоит посредине комнаты.
– Так и задумано. Интерьер по зонам.
– Некому тебя пинать… Теть Дашу когда, в прошлом году похоронили?
– В позапрошлом. Ты что!
– Я думал, в прошлом. Кажется вот только. В мае же?
– В мае. Только не в том, а в том, – Гольян закинул, сгорбатив, палец в воздухе через один май.
– Надо же… Скажи, после тридцатника вообще время полетело! Помнишь, как в школе? Конца краю нет. Казалось, вечно будем туда ходить.
Кирилл только кивал головой. А может, она у него качалась в такт с ножом, которым он нарезал колбасу, подваливая лоснившиеся на срезе кружки на замену тем, что быстро исчезали с тарелки.
– А первые четыре класса – вообще целая жизнь… – Илья любил вспоминать детство, и не то чтобы истории какие-то, а сам запах его, краски, звуки… И хоть бы он молчал об этом, а то говорил. И ей говорил. И что теперь? Он же – «твердый». Глянул на Гольяна: – Ты чем сейчас занимаешься? Давно тебя не видел.
– Эротикой.
Крупный, полноватый, но очень живой в движениях, и вообще – живой, с обязательной сегодня как для либералов, так и для патриотов бородой, с волосами, скрученными в хвост, Кирилл несколько повлажнел взором, и вальяжность растеклась по всему его телу: от обширной жирноватой доброй груди – к широким штанам.
– Чем?
– Эротикой.
И оттопырив мизинец, отгрыз у огурчика кончик с хвостом.
– Вот ты сам себе и жена… Точно тебя теща определила – «стулья двигаешь да похоть чешешь». Ты хоть бы ремонт сделал. Кирюх? Слышишь… А то обои висят лоскутами. Или эту квартиру продай и новую купи. Тебе не привыкать.
Друзья не понимали его мотивов, когда он трехкомнатную квартиру родителей продал, и купил эту: одну здоровенную комнату в старом царских еще времен доме.
– Ты мне туда же – с обоями! Вот потому и не женюсь. Будет тут какая-нибудь с утра до ночи зудеть, как микроб… Зачем мне «другая», когда здесь потолки под четыре метра?
– Вот ты и не можешь до них достать – паутину снять.
– А высота – это… простор, объем, свет. Мне это для работы нужно, – не слушая Илью, радовался своему жилью Гольян. – И вообще, я человек вольный, лежу, думаю. А надоело думать – вот…
Взял смартфон, затыкал пальцами в экран.
– Вооот… Видишь?
– Упорно сморишь порно?
– Только бессюжетное. Но не в этом дело. Тут всегда предлагают перепихнуться. Цены умеренные, а девушки очень приличные. И самое интересное, все живут неподалеку. Так что квартирка – поискать! А ты говоришь – продай. Я мамкину продал, эту купил. У меня еще бабло осталось. Вот – живу. Эротикой занялся: девушек снимаю. Вон там – в эклере.