Что имел в виду Кирилл под «камнем» более-менее ясно, а что теща под «стульями» – неизвестно. Но за «похоть» взялась крепко, обещая дать по рукам эротическим евреям. При этом бросала на склонившегося к столу (к ней задом) зятя чувственные в силу одиночества взоры, шедшие вразрез с мыслями. Диссонанс натуры и разума раззадоривал и раздражал ее. Иногда ей хотелось задушить Гольяна тем или иным способом. В грезах она видела то одно, то другое, то его синее лицо.
Приняв зятя почему-то за еврея (может из-за раннего частичного облысения, а может из-за прохладного отношения к патриотической теме) она стала испытывать мучительное подозрение к этой сомнительной нации. И, увы, не беспочвенное! Она видела, как вожделеют друг друга артисты на экране, а они традиционно все почти евреи. Очень трепетные и преображающиеся. Как назло, влекущие. Влекущие на зло.
– Она сильно общими вопросами ушиблена, – как-то еще по женатому делу рассказывал Гольян Илье. – Тут недавно какой-то дипломат откинулся неожиданно для себя, так она три дня ходила со статусным лицом, грустила и плакала от одиночества как Белка без Стрелки. А на девятый день стала своим клиентам подносить «фронтовые сто грамм». – Видя непонимание в глазах друга, пояснил: – Она ж самопалом торгует втихаря, спирт бадяжит. Без этого пенсии ей только на коммуналку хватает, на хлеб и на новые трусы ко Дню конституции. Что удивительно, госпатриотизм пересиливает природную жадность и тяготы жизни: это ведь такая скупая сука, что за три рубля автобус перепрыгнет, а тут разливает бесплатно и торжественно каждому сообщает: «Горе. Такая потеря для России». И сообщает, на скольких языках этот соловей пел. И мне стакан сует: «Он на семи языках говорил». Мне с ней ругаться надоело, я выпил. «Дура, – думаю, – они там на семи языках говорят, и по семь шкур с вас с каждого спускают…»
– Она так понимает счастье, – философски заявлял на это Илья.
Но Гольян был глух к философии счастья. И истязал дальше свое сердце фантомными болями прошлой жизни.
– Живешь как кусок сала, – говорила иногда теща зятю, – ни молодую жену, ни меня не замечаешь. Уважения не имеешь.
Кирилл замечал их. И жену Ирину, хотя та в постели не была ни Эммануэль, ни Черной Эммануэль, ни Ленкой со второго этажа, а так сопела себе под нос и говорила иногда некстати: «Не напирай…». И тещу Веру Аркадьевну: все ждал, когда та утонет в бассейне, куда ходила в «группу здоровья»; возможно, ее подведет сердце или острая судорога сведет ее уставшую ногу, и теща уйдет на дно.
Но дождаться этого он не успел, был назван полным идиотом за то, что не верил президенту, а еще за то, что подсунул Вере Аркадьевне рецепт молодости Клеопатры, основной компонентой которого был голубиный помет. Слово «голубиный» очаровывало, но!.. Теща вняла рецептуре, скрупулезно растерев помет и прочее до кашицы, и в итоге разошлась с Клеопатрой диаметрально: на утро контур лица ей обнесло большими гнойными прыщами.
Кирилл был отмечен постуком костяшек жилистых и твердых тещиных пальцев в его «пустую голову», попыткой отодрать его за уши и плеванием в него в бессильной злобе пересохшей слюной. На последнее он в крайнем запале воскликнул: «На хер вас с вашими дипломатами!» Удар под дых исказил тещины черты.
Разрыв окончательно принял форму политического демарша, а далее – неразрешимого конфликта сторон с оттенком летальности: сдох любимый кот тещи Герман, которого Гольян, злобно хлопнув дверью напоследок, защемил насмерть. Это произошло случайно, но зять себя не оправдывал. Он был потрясен непреднамеренным убийством кота, испытав шок и трепет, но не каялся, ибо это не могло воскресить избалованное животное, и унижение его фронды явилось бы лишь бесполезным унижением и ничем более; к тому же именно ему в тапки, чуя врага, постоянно ссал Герман. Мосты были сожжены.