– Разлившийся вдруг кубок Александра, залитые вином бумаги торжества, да колокольный звон заутренней молитвы… Не правда ли, в том действе существует тайна, таится мистика, с её злодейским фейерверком, мраком? Душа моя предчует бурю, и чем она предстанет – неизвестно… иль радостью предчувствия во плоти – свершением молитвенных желаний, иль шквалом грозовым – игрой стихии, положенной свергать свои творенья? Любому проявленью повинуюсь волнения живой, духовной плоти! Пускай меня коснётся, что судьбою предписано скорей, и буду счастлив! – закатив глаза под белки, отозвался вдруг накопившимся и, наконец, вырвавшимся в отголосках мудрёных рифм, томлением души своей Пушкин.

– Уж лучше бы какая-нибудь твоя прабабка поменяла бы фамилию для себя и мальчика… Порой ты начинаешь себя вести как взбеленившийся психопат или наркоман! И если б я не знала, что ты пытаешься писать стихи и занимаешься ещё каким-то непонятным творчеством, давно свихнулась бы с тобой! Решил, раз называешься Пушкиным, то и вести себя позволено как угодно, выражаться так, что собеседнику ничего не понятно, шутить над религией, называть себя язычником, говорить о магии? Саша, ты, мягко говоря, не совсем прав! – отчитала за мудреный слог его мать; но возразить ей Пушкин не успел, отвлекшись на зазвонивший некстати для беседы телефон.

Взяв телефон в одну руку, а недопитый бокал в другую, он вышел в коридор, приветствуя собеседника в трубке бодрым, радостным голосом.

– Судя по числам на часах, восторг его на этом завершится… – мрачно глядя на электронный циферблат над стоящим в углу телевизором, комментировал произошедшее младший Александр и, презрительно хмыкнув, осушил свой бокал.

– Что ты такое говоришь, Александр? При чём здесь числа на часах? – обеспокоенно забегав глазами, обратилась к младшему сыну мать, сменив интонацию высокомерной иронии, удерживаемою в разговоре со старшим сыном, на благочестивое подобострастие, гожее на обращение к благородной персоне.

– Сорок две минуты… – ставя пустой бокал посреди стола, выразительно распахнув глаза, ответил юноша, и, выбрав от торта самый красивый кусок, положил на маленькую тарелку, чтоб, захватив лакомство на ладонь, покинуть кухню.

– Александр, подожди! Объясни хоть, что ты подразумеваешь… – чувствуя какую-то зловещую недоговорённость, поднялась следом за младшим сыном мать, и раздражённо захлопнула окно, предательски впустившее с улицы налетевший вдруг холодный ветер.

– Число смерти – 42… Разве ты не помнишь, что говорил об этом Сашка? – задержавшись на миг, снизошёл до скупого ответа Александр-младший, кивая в сторону холла, где скрылся Пушкин.

– Ах! Опять эта глупая Пушкинская магия! Что Сашка, что отец его, упокойник, понавыдумывали чепухи какой-то! Какие-то числа у них удачи, какие-то – неудачи… Даже смерти, и той, значение выдумали! – ворчливо разругалась мать, услышав такой ответ, и, подобрав возле себя салфетки, чтобы вытереть пролитое на бумаги вино, крикнула в пустой уже коридор, вдогонку младшему сыну: “А ты-то, Александр, ты-то, – что слушаешь бредни старшего братца? У тебя-то ум должен быть!”

Но раздражение её тут же и прошло, превратившись сначала в отчаянную печаль узнавшего дурную весть человека, а потом и вовсе – перекатилось в ярость проклинателя, потому что, вернувшись назад с крайне обескураженным видом, старший её сын вымолвил с порога: “Отменили… отменили мой контракт… Не знаю и почему даже… Сказали, чтобы я к ним больше не ходил и не связывался с ними по телефону и через интернет, потому что я сделал, мол, что-то выходящее за их рамки понимания… И теперь я для них – враг! Почему – они мне не говорят… происходит что-то странное!”