– А куда заманишь?
– А-а?.. Я что-то сказал?..
По подоконнику забарабанил дождь.
– «Вперед, в Правобережье, нельзя»… Какое счастье – думать, что можно… – под ровную заоконную дробь лился теперь в кабинете женский голос. – Отпустить себя в эту возможность, без оглядки. Только об этом и думать. Принадлежать себе, собою владеть – насколько все это в прошлом. Этот мой вопрос ему: «А куда заманишь?» – с этим чувством самозванки – самого́ тела чувством с этим новым его жильцом… Что́ может быть маяком в этом море, что́ может подсказать: да, это то самое – долгожданный берег?.. Ничто. Ничто не подскажет. Рядом с этим неверием… Это мое неверие в саму возможность. Единственно возможного. Неверие – в себя? (Кто сказал, что я – та, та самая для него?..) Нет. Не «в себя», не «для него». Неверие – в вечность, в общую, не дольше жизни, но – вечность вдвоем. Все разъедается. И чем тоньше, нежнее всё – тем верней разъедается. Неспособность утонуть в моменте. В минуте – пожалуйста, сколько угодно! Но не в моменте. Самой себя. Минута – достояние общее, открыто для всех. Момент самой себя – безысходен. Там, там… где минута всей глыбой находит на момент – сладость ничьей наконец, только моей боли… отдирания корки от раны… Если бы он краем уха услышал об этом… о том, что именно держит нас вместе… Интересно… что бы он подумал… не что бы произошло – просто что бы подумал… самое первое… что придет в голову…
– Написала?.. – судорожно сглотнув, заглянул Марат в ее пустой бланк… – У меня тоже… пусто… Сейчас он вернется, а…
– Иди сюда… – притянула она его через стол…
Стена ливня ходила теперь за окном: туда-сюда. Подоконник гудел двумя нотами: от одной – к другой.
– Пошел… – оторвался Марат от нее… – он в задницу. Пойдем, – потянул ее за руку, – отсюда.
– Как же теперь с Суперменом?..
– Что «с Суперменом»?
– Ну, он так все искусно раскрыл… Если мы скажем, как было на самом деле, прозвучит как издевательство. Думаешь, ему понравится?
– А что он нам сделает?.. Заплатим штраф. За ложный вызов наряда. Только и всего.
– Подожди… Во-первых, не только. Не только и всего. Эти наши показания – лжесвидетельство.
– Вот! Вот! И вот!.. Спички есть? Зажигалка?..
– И как три поросенка: на луг, в хоровод…
У-у!.. У-у!.. У-у!.. – по подоконнику…
– А! Тебе все это дорого! Понимаю…
– Что? Что мне дорого?
– Отдирание корки от раны.
– Я… я говорю во сне?.. – подняла Анна глаза на Марата. – Мы ведь ни разу не спали. Даже на острове.
– А называется так… Ты что, все-таки пишешь?..
– У меня чувство, что он на нашей стороне. Безопасен.
Выждав какое-то время, Марат составил вместе разорванные куски своих свидетельских показаний и, вздохнув, взял со стола ручку.
– «Вот! Вот! И вот!..» – это на восемь частей… – вновь зазвучал в кабинете женский голос… – А частей – четыре. Последнее «вот» – только вслух, а не на деле: четыре, оставшиеся неразорванными, части. Довольно легко сложить вместе. Практически, как со мной, с женой и с… отцом Дарьи Денисовны: сложишь – все четверо снова вместе. Со всеми – сразу. С ней – из-за внешности. «Внешние данные…» Со мной… со мной – известно из-за чего… Беда не в этом. Я понимаю: по-другому не будет… не было бы… Беда в другом: что́ если того, чем он живет в этих своих мечтах, в этом одном на двоих воображении, – нет, не существует. И остается только это – разорванные и составленные вместе части якобы целого. Не в том, что разорваны и составлены, – в том, что якобы целое. Беда. В том, что только это целое и есть, только оно и существует. И больше ничего. Не моя беда – его. Его мост. Его перила. Помешательство – всего лишь то, за чем он прячет свой страх – страх безосновательности мечты…