– Стоял Махно у нас, а тут варта. В капкан попали. Он их и покосил. А потом… солдаты… батька…

Вспомнив об этом тяжелом разговоре, Дмитренко наклонил голову и так шел мимо коммерческого банка, когда услышал:

– Пан агроном! Что закручинились?

Перед ним вертелся молодой еврей. Руки, плечи его то и дело беспокойно дергались, но темные с синевой глаза смотрели пристально, вприщур. Это был командир взвода уже разбежавшейся еврейской роты Леймонский.

– Не до шуток, – тихо произнес агроном, оглядываясь. По улице мимо них строем шагали австрийцы.

– Судьба-злодейка? – игриво продолжал офицер.

– Бросьте вы этот тон! Неужто не видите, что творится?

– А что, собственно? Прекрасный сентябрь! Клен вот пожелтел. Дожди скоро зарядят…

– Не корчите из себя поэта! – рассердился Дмитренко. – Кто ездил по хатам анархистов? Кто их ловил, как зайцев, и гнал прикладом в кутузку? Или, надеетесь, люди позабыли?

– Вот тебе и здрасте. Да мы же с вами вместе спасали нэньку Украйину! Простите, агроном, я же видел вас на столбе, – прошептал Леймонский, дергая правым плечом, и собеседник отмахнулся от него.

– На каком таком столбе? Что ты мелешь?

– Не паникуйте, дружок. Отойдем лучше в садик, а то мадьяры уже на нас глаза пялят. Так-то надежнее, – Леймонский похлопал по шершавому стволу липы. – Не с веревкой на шее видел. Пока нет. В поле, когда вы, радуясь, резали телефонные провода, чтобы удиравший Махно не мог связаться со своим анархическим батальоном. Два мальчика вам помогали. Весной, вспомните, в апреле, сирень как раз цвела. Это чудо. Запах стоял одуряющий!

«Прохвост, ой, прохвост, – думал агроном. – Ему что московская Украина, что независимая – одна сатана. Лишь бы прибыльно торговать. Выдаст с потрохами, и не икнет».

Дмитренко вырос под белой кипенью вишен, в запахах степных трав, любил тонкоголосые печальные песни бабушки, но только в Екатеринославском коммерческом училище, посещая концерты, собрания, лекции общества «Просвгга», узнал, насколько пренебрежительным и порой жестоким было отношение великорусских властей к его родной культуре. Вначале он не мог вразуметь, кому мешают его привязанности? Что в них плохого или вредного? Потом до него дошло, что в национальных делах все лишь начинается с песен или вышитой сорочки. За ними неизбежно идут требования раздела земли (он стал членом «Крестьянского союза»), потом власти, вскипают обиды, вековые претензии, разгорается свара. Он окунулся в нее с радостью и тревогой, приветствовал Центральную Раду, помогал ей. А эти примитивные бандиты, друзья Махно, – считал агроном, – и хитромудрые сионисты лишь путаются под нашими ногами. В пылу и ярости не хотелось и некогда было допускать, что у них есть своя, тоже выстраданная правда, и Дмитренко не признавал ее.

– Вы о себе, о себе побеспокойтесь, – посоветовал он угрюмо. – Девятьсот пятый год не забыли?

– Под стол пешком ходил, – по-прежнему беспечно отвечал Леймонский, притопывая. Собеседника это взбесило.

– Погромы грядут. Тогда мы вас еле отстояли. А привалили из Александровска, у-ух, живодеры: Щикотихин, Минаев. Отборное зверье! – агроном говорил о них, как об элитном зерне. Хотелось сбить спесь с этого вертуна. – Но в тот час и повода нападать на вас не было. Подумаешь, захватили лавочки да мельницы. Теперь, хлопец, совсем другой коленкор. Из вашей паршивой роты целую еврейскую дивизию раздуют! Красного петушка позовут!

На белой шее Леймонского жалко, вверх-вниз задвигался кадык.

– Не надо пугать. Мы не из тех, – выдавил он с трудом.

– А чув, шо вчера было в Марфополе?

– Не-ет.

– Махно перестрелял варту и этих вот, мадьяр. Целый отряд выкосил.