Это был настоящий блюз. Не менее настоящий, чем сыгранный на жестяной банке с натянутой проволокой каким-нибудь афроамериканцем в алабамской глубинке. Или даже в Африке. Он начинался с ритма, подчинялся ритму, состоял из ритма и обращал в собственный ритм все – и дом Горохова, и его дорожки и газоны, и окружающие дома, и покрытый стерней луг, и Алаунские горы вместе с неблизким горным озером Селигер, и самого Горохова и, самое главное, Рыбкина, который, не стесняясь никого, плакал, поскольку никогда он не только не мог приблизиться к такому исполнению, он даже не мог и предполагать, что оно возможно. Или же он плакал не об этом? Может быть, стоило закрыть глаза и подумать о том, к чему он пришел к своим немалым годам? Или дело было не в том, к чему он пришел, а в том, от чего он ушел? Что он потерял? И потерял ли? Или же он никогда больше не испытает того чувства, что посещало его проблесками когда-то с Ольгой и затопило целиком с Сашкой? Ведь не привиделась же она ему? Нет? Что он должен сделать, чтобы остаток его жизни был таким же, как и последние несколько месяцев? На какие части должен себя порвать? Или же ему следовало просто завыть, как воют струны на гитаре этого безумного колдуна, следуя за его слайдером? Почему он молчит? Почему он не произносит ни звука? И отчего он неизвестен? Отчего Рыбкин ничего не знает об этом музыканте. Вот уж действительно, кто блюзмен. Впрочем, какой там, мен. Просто блюз… С ума сойти… С ума сойти… С ума сойти… Может быть, это и есть выход?

Когда Рыбкин, замерзнув, открыл глаза, стояла уже ночь. На столе помаргивала керосиновая лампа, вокруг которой вились редкие осенние мошки. Любовь Горохова к дурацким книжкам и прочей бессмысленной старине как будто подчеркивала зыбкость времени. На тарелках все было съедено, в бутылках – выпито. Горохов спал на лавке, натягивая на шею воротник куртки. Васи – не было. Но на столе стояли три стакана. С того места, на котором не так давно сидел музыкант, на Рыбкина с презрением смотрел рыжий мейн-кун.

– Барсик, – позвал его Рыбкин.

Кот раздраженно зевнул, спрыгнул на пол и ушел в ночь. Звезд на небе не было. Рыбкин поежился, встал, чтобы растолкать Горохова, и вспомнил, где видел этого Василия. Его взгляд появлялся в зеркале, когда Рыбкин ехал из аэропорта домой. Или нет? Точно нет. Может быть, на секунду, и только. Вася смотрел на Рыбкина, как на пустое место. А тот взгляд проникал в самую душу. Боже, о чем он только думает?

– Елки-палки, – зашевелился Горохов. – Вот так всегда! Баня же остыла. А я попариться хотел!

Глава пятая. Мякоть

«Let's give 'em something to talk about»[10]
Bonnie Raitt. «Something to Talk About». 1991

Утро началось с мастурбации. Рыбкин проснулся затемно, взглянул на телефон, добрел по нужде до унитаза, вернулся, плюхнулся на мокрую от пота постель, черт знает какие кошмары снились ему всю ночь, все слетело при пробуждении без следа, и вдруг согнулся, свернулся, сжался эмбрионом, креветкой, раковиной, поймал в кулак горячую напряженную плоть, раскрылся и отдался подростковому самоистязанию. Вытянул ноги, стиснул зубы, стал со свистом втягивать воздух, зажмурился и изверг на собственный живот и грудь то, что накопил за последнюю неделю. То, что ломотой отзывалось в его чреслах. То, что в кои-то веки было не причиной его поступков, а сопутствующим обстоятельством, казусом, данностью, свойством, тактико-технической характеристикой биологического организма под кодовым названием Рыбкин. Полежал несколько минут, чувствуя, как овевает возбужденное тело утренняя осенняя прохлада, и заскулил. Заскулил как выброшенный из дома под дождь щенок. Заскрипел зубами, заплакал и стал размазывать сперму по животу и груди, чтобы ни капля не попала на Нинкино белье, хотя и меняла она его перед каждым гостем.